— И все-таки именно к вам поступали жалобы от населения на бесчинства атаманщины? Не так ли?
Болдырев медлит с ответом. Слишком тяжка правда, изобличающая атамана: разорванные рты истязаемых, смрад пепелищ, убийства ради убийств. Но от этого не уйти...
— Я отвечаю — да. В жалобах на атаманщину речь действительно шла о бесчинствах.
— О каких именно? — уточняет председательствующий.
— Мне докладывали... в отношении Анненкова. Не имея налаженного снабжения, его отряды переходили к реквизиции в широком смысле этого слова.
Прокурор с настороженным ироническим вниманием следит за превращениями свидетеля, который то произносит слова обличения, то тут же берет их обратно.
— Читаю из ваших мемуаров, — говорит прокурор, раскрывая книгу. — «Каждый честолюбивый министр, как это мы видели в Омске, безнаказанно творил свою политику, маленькие атаманы чинили суд и расправу, пороли, жгли, облагали население поборами на свой личный страх, оставаясь безнаказанными!» Правильно ли это утверждение?
— Совершенно правильно.
— «Чинили суд и расправу, пороли, жгли, облагали население поборами» — это об Анненкове?
— Вообще об атаманщине.
— Сейчас мы судим не атаманщину.
— Да, в том числе и об Анненкове.
— Еще одно извлечение: «Суровая дисциплина отряда основывалась, с одной стороны, на характере вождя, с другой — на интернациональном, так сказать, составе его, Там были батальоны китайцев, афганцев и сербов. Это укрепляло положение атамана. В случае необходимости китайцы без особого смущения расстреливали русских, афганцы — китайцев и наоборот». Вы это подтверждаете?
— Да, подтверждаю.
Нагнетая атмосферу всеобщего страха и трепета, Анненков закрывал глаза на «проделки» подчиненных. «Атаманцы балуют», «атаманцы гуляют», — говорили каратели о своих сподвижниках. И это значило — потеха, злорадное шутовство по поводу страданий человека, нередко трагических по своему исходу. Для подручных атамана смерть пастуха, пахаря, жницы, ребенка уже не была смертью, не печалила, не пугала и даже не останавливала внимания тем, что это была именно смерть, последний вздох, последний взгляд, земля, прах... Она была предметом развлечения, продолжением и дополнением утех и увеселений...
* * *
Анненков видел, конечно, что убедить рабочих и крестьян в том, что все должно остаться по-старому (заводы — у капиталистов, земля — у помещиков), невозможно. А если нельзя убедить, значит, нужно заставить, принудить, парализовать сопротивление силой оружия, страхом. Пусть кошмары преследуют взбунтовавшихся рабов, спасение монархии только в этом.
По страх уже был бессилен остановить тягу миллионов к идеям Октября. Перед судом в Семипалатинске прошли удивительные примеры бесстрашия и стойкости простых людей, познавших величие ленинской правды.
Лесной 1919 года лед на Иртыше провис и покололся как-то враз, при первом хорошем пригреве. И тогда на песок вынесло двух утопленников. Лежали они в обнимку. Один — здоровенный лейб-атаманец при шашке и кольте в деревянной кобуре, другой длиннорукий мальчишка-красноармеец, босой, голова острижена наголо.
И людям пришло на намять: в полуверсте от этого места, зимой, анненковцы топили в Иртыше пленных. Мальчишка-смертник, завидев в дыму меж кострами черную воду в проруби, мгновенно обхватил зазевавшегося атаманца и рухнул с ним в ледовую могилу.
Казнимый казнил своего убийцу.
Анненков говорил на суде в своем последнем слове:
— Несмотря на то что элементы победы были в наших руках, что у нас была армия более сильная, с более опытным командным составом, мы лучше снабжались, нас поддерживали союзники — морально, материально, живой силой, все-таки мы были разбиты... Нас разбили, как я понимаю сейчас, потому что у красноармейцев, рабочих и крестьян была вера в то, за что они боролись. В нашей армии этой веры не было...
И это было истиной, хотя и познанной атаманом слишком поздно.
Когда стало ясно, что чаша весов склоняется в пользу Советов, Анненков предпринимает длиннейший тур зверских расправ над жителями Семиречья, сочувствующими большевикам, над пленными повстанческих отрядов.
Вот что писал он в одном из своих приказов:
«В ночь на 29 мая гусары 2-го эскадрона полка черных гусар Петр Порезов, Иван Парубец, Надточий и Никитин из села Майского перебежали на сторону большевиков. По данным, добытым дознанием, произведенным по этому делу, видно, что крестьянин села Майского, Лелсинского уезда, Иван Шиба, 27 лет, настроенный враждебно к существующему правительству и государственному строю России, подговорил гусар к побегу и способствовал этому побегу. Кроме того, это же лицо, то есть Иван Шиба, позволял себе в присутствии частных лиц произносить дерзкие, неодобрительные и клеветнические отзывы о правительстве, его действиях и распоряжениях...»
Штаб Анненкова почти ежедневно объявляет «во всеобщее сведение» приговоры военно-полевых судов с одинаковой во всех случаях постановляющей частью: «По лишении всех прав состояния подвергнуть смертной казни через расстреляние».
В отряде служил офицером некий Апполонский, или по-другому Полло, — артист из Одессы. Анненков получил данные, что Полло — большевик. Спешно была сколочена коллегия военно-полевого суда из пяти человек и назначен день процесса. От суда ожидался назидательный урок страха. Но военно-полевой суд не нашел ни единой улики. Не оставалось ничего другого, как вынести оправдательный приговор. Полло вернули георгиевское оружие, которое у него отобрали при аресте.
Наутро председатель суда явился в юрту атамана. Предстояла проформа утверждения оправдательного приговора. Заглянув молча в конец бумаги, Анненков обмакнул перо в непроливашку.
«Утвердить», — вывел он левее слова «приговор» и тут же добавил: «Повесить».
Оправданный был повешен.
Молоденький офицер из полка «черных гусар», недавний гимназист, «мобилизованный» Анненковым, тайно оставил эшелон, подготовленный к отправке «на операцию». В будке стрелочника офицер расшнуровал краги и, связав два шнурка в один, повесился на печной трубе. Из закоченевшего кулака с трудом вынули предсмертную записку, из которой было ясно одно, что самоубийца, запуганный до предела, не нашел другого выхода.
Страхом Анненков пытался управлять не только округой Семи рек, но и собственным «войском». Весьма характерны в этом плане воспоминания адвоката Цветкова, который по назначению был участником суда в Семипалатинске. Вот что он рассказывает:
«На всяком суде бывают картины, события, которые не оставляют следа на бумаге — в протокол попадают только слова. Между тем как пауза перед ответом, интонация, ухмылка из-под усов, нечленораздельный звук, смешок, мольба или холодное бешенство в чьих-то глазах порой говорят вашим чувствам куда больше, чем объяснения и свидетельства... Вообразите немудрящего сухонького мужичонку, донельзя издерганного, пугливого, нелепый цветастый жилет с чужого плеча, нелепый для сибирских широт соломенный бриль в опущенной руке, развинченная походка — и не поймешь, для какой цели свежеочиненный плотницкий карандаш за ухом... Председательствующий спрашивает: «Что делали у Анненкова?» — «Служил». — «Ну, а точнее?» — «Служил в каптерке». — «Что-нибудь слышали о расстреле своими своих по приказу Анненкова?» — «Не понимаю вопроса...» Он, конечно, все понимает... Председатель суда видит это и так неумолимо и плотно припирает каптерщика, что тот наконец сдается: «Было. Ставили казаки своих к стенке».
«Что скажет на это подсудимый Анненков?» — спрашивает председательствующий.
Анненков поднимается, нервно покусывая ус. «Так это ж слизняк, — говорит он, — пустышка! Да, да, я сознаю, я не вправе аттестовать свидетеля, но поймите... В отряде он был соглядатаем, тайно осведомлял контрразведку о красных настроениях. Мы не трогали инакомыслящих, двери казарм и эшелонов были открыты для их ухода, но... И еще одна подробность — после меня атаманом для свидетеля стал Меркулов. Он еще около года дрался с Советами на Дальнем Востоке, Жилетка на нем красная, а вот какого цвета его убеждения?»
Анненков превосходил самого себя. Чтобы бросить зловещую тень на каптенармуса, он заговорил на весьма рискованную для себя тему о красных настроениях, признавая, что они выслеживались в отряде. Не помню точно, в тот же день или на следующее утро свидетель вручил председателю заявление: «Я знаю об Анненкове больше, чем сказал, допросите еще раз». И вот перед судьями снова тот же замаянный человек с плоским плотницким карандашом за ухом. Все ждут чрезвычайных сообщений. Пересказав свои первые свидетельства, каптенармус добывает из кармана записную книжку. И тотчас же в зале рождается вполне отчетливый, хотя и негромкий звук. Откуда это? Свидетель ежится, переводит глаза на скамью подсудимых. Я делаю то же самое и вижу перед собой очень бледное лицо Анненкова, его характерную ухмылку молчаливого бешенства из-под крашеных усов, и в наступившей тишине слышу, как он повторяет одно незнакомое мне нерусское, быть может жаргонное, слово. Свидетель воспринимает это слово как удар хлыста. Кажется, он стал еще меньше, и на требование председателя продолжать рассказ с решимостью отчаяния крутит шеей: «Ничего больше не знаю. Не знаю, не знаю».