— Нас было четверо, — сказал он, стараясь не смотреть на сапожника. — Вы, случайно, не знаете…
Генчо, казалось, не расслышал. Тогда Нечаев спросил напрямик:
— Говори, батя, не томи душу…
— Их уже нет…
— Как?
— Их нашли только утром. Водолазы. Все дно в бухте обыскали. — Сапожник говорил медленно, тщательно подбирая слова и как бы стараясь притереть их друг к другу. — Комендант порта бегал, руками за голову держался, награду обещал… Обязательно хотели найти.
— Не верю, — упрямо сказал Сеня–Сенечка. — Не верю, чтобы Гришка Троян…
— Потом, когда их нашли, немцы объявили, что это болгары, партизаны… Они взяли заложников, сорок человек. Хватали прямо на улицах. Мужчин…
— А «дельфин»? — спросил Нечаев с беспокойством.
— Какой дельфин? Не понимаю… — Генчо провел рукой по небритой щеке, потом расстегнул ворот рубашки, словно ему нечем было дышать.
— Торпеда… — объяснил Нечаев. — Торпеду тоже подняли?
— Не знаю… Нашли только какие–то куски железа. Немцы их сразу увезли на грузовике. Под охраной. Наш человек в порту работает, он видел… Там такое делалось!.. До утра полыхало. Один танкер и один большой пароход вот так, — Генчо переломил на колене какую–то щепку. — И еще один затонул, только уже поменьше тех… Теперь в порт никого не пускают. Ферботен!.. Оцепили весь порт.
Он замолчал, подбирая слова.
— Погибли ваши другари, — сказал он после паузы. — Наш человек передал. Один белобрысый, большой. А рядом с ним черненький, маленький лежал… У большого на руке была такая, с хвостом… Не знаю, как сказать по–вашему…
— Русалка, — подсказал Нечаев.
Не это хотелось ему услышать. Троян, Троян… Ему показалось, будто из темноты ему печально улыбается Гришка Трояп, улыбается мертвыми глазами. Дескать, виноват, что погиб, виноват, что покинул вас в такое время, когда еще воевать и воевать…
Вытащив сигарету, Нечаев прикурил от керосиновой лампы и поперхнулся. Говорить не хотелось. Он видел, как Генчо ставит на ящик горшок со свежей капустой, нарезает хлеб… Генчо орудовал кривым сапожным ножом споро и бесшумно.
Потом, когда Генчо убрал горшок, собрав хлебные крошки в ладонь, в дверь тихо постучали. Так тихо, что Нечаев не сразу услышал. Казалось, кто–то снаружи царапнул по дереву.
— Это мой Славко, — сказал сапожник.
Сквозь узкую щель в чулан проник острый треугольник света. День еще не кончился.
Однако сапожник не впустил мальчика, а только что–то сказал ему и тотчас снова набросил на дверь крючок. Потом объяснил, что послал сына за вещами. Им надо переодеться. На форму, особенно немецкую, обращают внимание, она бросается в глаза… Другое дело простой пиджак или рубашка. Мало ли ходит разных людей по городу? Всех не проверишь. Так безопаснее.
— А это куда, в печку? — спросил Нечаев, которому давно хотелось сорвать с себя чужой мундир.
— Зачем? Он еще когда–нибудь пригодится, — усмехнулся Генчо.
Смерклось. Краски осени были еще чистыми, свежими, и зеленые деревья шумели весело. Они стояли шпалерами вдоль узких тротуарчиков, выглядывали из–за каменных заборов.
Дома были маленькие, одно–и двухэтажные. Они смотрели на улицу зарешеченными узкими окнами. Но кое–где на подоконниках стояли в глиняных горшочках яркие цветы. Нечаеву запомнилось, что железные балконы были выкрашены в желтый цвет.
Опасность была за каждым углом.
Как только они вышли на улицу, Генчо обнял Нечаева и Шкляра, и они стали чуть–чуть покачиваться, как подвыпившие мастеровые, возвращающиеся домой. Оттого прохожие уступали им дорогу, спеша сойти на мостовую.
Каждый шаг отдавался в сердце.
Пройдя мимо торговой гимназии, они свернули в переулок, и Генчо, замедлив шаг, шепнул: «Здесь».
Калитка скрипнула, когда Генчо ее толкнул, и впустила их во дворик, который, очевидно, мало чем отличался от других. На узкую длинную галерею, опоясывавшую весь второй этаж каменного дома, вела крутая лестница.
Они поднялись. Открыла им жена сапожника, Генчовица. Это была высокая, широкая в кости женщина лет тридцати пяти с черными, смоляными косами и быстрыми глазами.
— Руснаки… — сказал ей сапожник. — Свои…
С этой минуты Нечаев и Шкляр попали в ее заботливые руки. Чем только она их не потчевала!.. Тут тебе и огненная чарба (суп), и кебабчета с приправой из красного перца с мелко нарезанным луком и неизменной фасолью, и чернослив, и пастила, и маринованные дыни. А когда приходил Генчо, пропадавший где–то по целым дням, на стол выставлялась дамаджанка — стеклянная бутыль в оплетке из прутьев, наполненная золотистой тракией, которую сапожник, по его словам, настаивал чуть ли не на сорока травах. Поднимая стакан, Генчо жмурился от удовольствия и говорил:
— Ха да е честито — за ваше здоровье, — и добавлял: — Наздраве!..
Потом, подвыпив, он принимался вспоминать Севастополь, маленький домик, в котором жил рабочий Родион Петрович, которого он полюбил, как брата, митинги на корабле, флаги, немцев, расхаживавших по Севастополю в остроконечных шлемах… Вот тогда он, Генчо, впервые столкнулся с немцами. Мог ли он думать, что спустя двадцать три года увидит их снова? И где, на своей родной земле…
— Нашел о чем вспоминать! — Генчовица перебивала мужа. — Каждый день все о том же рассказываешь. Не надоело тебе?..
— Так это ведь моя молодость, — отвечал Генчо. — Вот тогда, в Севастополе, я стал человеком.
Он предпочитал говорить о прошлом. Ему не хотелось говорить о том, что происходит сейчас. Ведь он ничем не мог обрадовать своих гостей. Газеты трубили о победах германского оружия на Восточном фронте, о том, что советские войска уже разбиты и беспорядочно отступают, трубили о трофеях… Генчо знал, что верить газетам не следует, но и обрадовать Нечаева и Шкляра ему было нечем.
Жил он с женой и сыном в двух смежных комнатах, выходивших окнами на галерею, отчего там и в жару было прохладно и сумеречно. Комнаты были невелики и скудно обставлены. В столовой висели портреты Гитлера и болгарского царя Бориса, про которых сапожник, поймав удивленный взгляд Сени–Сенечки, сказал с усмешкой: «Два сапога — пара», а в спальне, которую хозяева уступили гостям, стояли комод и деревянные кровати, над которыми висели фотографии самого Генчо и его жены.
В обоих комнатах приятно пахло ванилью. Война? Ничто не напоминало о ней. Война, казалось, шла где–то за тридевять земель. Так стоило ли думать о ней? Отсыпайся, отдыхай… Не каждому выпадает такое счастье. А воевать… Что ж, это ты еще успеешь, это от тебя никуда не уйдет…
Генчо и Славко уходили из дому рано утром. Куда?.. Нечаев и Шкляр не спрашивали. Позавтракав, они слонялись по комнатам, не находя себе места. Считали часы н минуты. Сытое безделье тяготило их. О том, что в этот тихий уголок каждую минуту могут нагрянуть немцы или жандармы, они как–то не думали.
Говорить не хотелось. Нечаев то садился к столу, то принимался расхаживать из угла в угол, прислушиваясь к тихому скрипу половиц. Мысли его были далеко, там, где осталась Аннушка, где воевали Гасовский и Белкин, где высилась над морем круглая башня Ковалевского… Он как бы шагал по своему прошлому, а не по влажным половицам (Генчовица протирала их, чтобы было не так жарко), снова и снова возвращаясь на то же место, которое на картах обозначено маленьким кружочком… Он никак не мог свыкнуться с мыслью, что находится в Варне. Было такое чувство, словно он в родной Одессе и вот–вот в эту комнату войдет капитан–лейтенант Мещеряк и спросит: «Ну как, орлы?..»
Но Мещеряк был далеко. Знал ли он о том, что случилось с Игорьком и Трояном? И тут Нечаев начинал думать о море, видеть длинные волны, с которых ветер срывает пену, плоские силуэты кораблей на горизонте. Ведь море было совсем близко, в нескольких кварталах от этого гостеприимного дома. А за морем…
За морем была родная Одесса. Когда он снова увидит ее? И увидит ли?.. Но уже об этом он старался не думать.
Так прошло без малого трое суток.
Генчо пришел с работы раньше обычного. Генчовица накрыла на стол. Обед прошел в молчании. На этот раз Генчо даже не притронулся к дамаджанке.
Наконец, когда Генчовица, убрав посуду, вышла из комнаты, сапожник отослал сына и, прикрыв за ним дверь, сказал, что пора собираться в дорогу. Их ждет подвода. Часа через три они будут на месте. Лодка? Будет и лодка… Ее приведут в условленное место рыбаки.
— Спасибо тебе, — сказал Нечаев. — За все.
Генчо удивленно поднял кустистые брови.
— Это вам спасибо, — сказал он. — Без вашей помощи нам от них не избавиться, — он кивнул в сторону портретов, висевших на стене. — Мы, болгары, знаем историю. Только русские братья вызволяли нас от чужеземного ига.
Он произнес это так торжественно–громко, что Генчовица, по обыкновению хлопотавшая на кухне, услышала и приоткрыла дверь. Посмотрев на мужа и на постояльцев, она поняла все. Тогда она вошла и, медленно вытерев руки, приблизилась к Нечаеву, прикоснулась губами к его лбу… Потом она притянула к себе голову Шкляра, которого называла не Семеном, а Симеоном, и перекрестила обоих на дорогу.