Чувствуя, как на щеках проступает нервный румянец и пылает лицо, Юля, призвав на помощь всю свою выдержку, сказала внешне спокойно:
— Хорошо. Я согласна. Доверюсь вам. Но говорите сразу: какой ценой? Чем я или мои друзья должны отплатить вам?
Герц нахмурился, его красивое лицо мгновенно изменилось и стало жестким, даже каким-то хищным.
— Повторяю, — твердо сказал он. — Никакой платы ни от вас, ни от ваших друзей я не требую. Вы можете меня ненавидеть, но что дает вам право оскорблять меня?
Юля смутилась. Охваченная волнением, она прижала руку к груди и искренне сказала:
— Простите… Я не хотела вас обидеть.
Лицо Герца просветлело.
— Значит?
— Я согласна!…
— Больше мне ничего не нужно. Я заставлю вас изменить свое мнение о многих немцах. И, кстати, докажу, на что способен…
Дверь приоткрылась, и показалась голова дежурного.
— Что? — спросил Герц.
— Обед… — ответил тот.
Герц вопросительно взглянул на Туманову.
— Да, да… буду… я очень хочу есть, — сказала она неожиданно.
Герц сдержал улыбку и вышел из камеры.
Тюремный надзиратель Генрих Гроссе вышел из солдатского казино и задержался на ступеньках. Он стряхнул со своего мундира хлебные крошки, поковырял в зубах, а потом медленной походкой, вразвалку зашагал по тротуару.
С лицом, покрасневшим от изрядной дозы пива, Гроссе стал на вид еще свирепее. Генрих шел, глядя себе под ноги, казалось, ничего не замечая, но стоило только появиться впереди офицеру, как он мгновенно разворачивал плечи, подтягивался, выпячивал широкую грудь и, пожирая глазами старшего, лихо козырял, чеканя шаг.
Возле городской бани Генрих остановился, похлопал по своим карманам, поглядел на вывеску Чернопятова и, мурлыча себе что-то под нос, начал спускаться по ступенькам в котельную.
Чернопятов с напильником в руке возился у тисков и, увидя Генриха, оторвался от работы.
Гроссе подошел к нему вплотную, осмотрел его своими тяжелыми, мутноватыми глазами и начал рыться в карманах. Делал он это не спеша, со свойственной ему медлительностью, и наконец извлек зажигалку, огромную зажигалку, изготовленную из крупнокалиберного пулеметного патрона. Он повертел ее в руке, подал Чернопятову и угрюмо сказал на неплохом русском языке:
— Капут… Сломалась… чинить надо.
— Ладно, господин унтер-офицер, — отозвался Чернопятов. — Не такие штучки починяем, — и, подтолкнув мрачному клиенту пустой ящик, тихо пригласил: — Садись, Генрих! Ты что, уже? — Чернопятов щелкнул себя по горлу.
— Есть маленько, — признался Генрих. — Нельзя было отказаться.
— А с кем?
— Конвоиры затащили. Пришлось раздавить пару бутылок…
— А-а-а… — многозначительно протянул Чернопятов и стал разбирать зажигалку. Он вынул из нее ватку, фитиль, пружину, кремень, снял колесико и разложил все это на куске газеты.
Генрих сидел, опершись локтем на одно колено, и вздыхал. В это время в котельную донеслись частые завывания сирены и хлопанье зениток. Генрих поднял голову и взглянул на Чернопятова. Тот вскинул брови.
— Никак, тревога?
Чернопятов неопределенно пожал плечами:
— Что-то вроде этого… Пойдем поглядим?
Генрих утвердительно кивнул.
Они выбрались наружу. По мостовой промчалась пожарная машина, потянув за собой хвост пыли. По тротуарам в ближайшее бомбоубежище бежали горожане, волоча за руки детей.
На станции, захлебываясь, заливались паровозные гудки.
Запрокинув головы и прикрыв глаза от солнца ладонями, Чернопятов и Генрих всматривались в высокое небо. Вначале они ничего не увидели и лишь немного спустя в разрыве облаков заметили маленькую серебристую, сияющую в лучах солнца точку. Вокруг нее, подобно облачкам, вспыхивали и таяли разрывы зенитных снарядов.
Самолет шел не по прямой, а делал большие круги и снижался. Вон он уже появился под облаками.
— Видать, разведчик, — заметил Чернопятов.
— Не иначе.
— А здорово лупят!
Генрих отозвался с усмешкой:
— Ему хоть бы что. Смотри, опять заходит. В третий раз.
— Что-то ищет? — сказал Чернопятов.
— Ему сверху виднее…
Сирены перестали завывать, но зенитки яростно стреляли и стреляли.
— Как бы не сбили, — тихонько высказал опасение Чернопятов.
— Не похоже, — возразил Генрих. — Видать, мастер. И смотри, до чего же смелый. Еще ниже спустился.
Самолет описал четвертый круг над городом, сразу взмыл, нырнул в облака и исчез.
— Лови ветра в поле, — заметил довольный Чернопятов.
— Ас… — добавил Генрих.
Зенитки умолкли, точно по команде, и стало так тихо, что до слуха дошел тоненький, как шмелиное гудение, звон удалявшегося самолета.
Чернопятов и Генрих вернулись в котельную.
Генрих уселся на кровать, расстегнул ворот мундира, врезавшийся в его мощную шею, и энергично покрутил головой. Потом он с силой рванул борт мундира. Одна пуговица отлетела и завертелась на каменном полу.
Чернопятов легонько придавил ее ногой и посмотрел на Генриха:
— Ты что?
Генрих не ответил. Он тупо смотрел на носки своих огромных, грубых ботинок, и его толстые губы беззвучно шевелились.
— Опять хандра? — уже догадываясь в чем дело, спросил Чернопятов.
— Не могу я больше, Григорий, — с тоской проговорил Генрих. — Понимаешь, не могу! Сил нет. Боюсь, что ни сердце, ни мозг не выдержат, — и он снова начал беспокойно теребить борт мундира. — Осточертела мне эта шкура.
— Успокойся, Генрих, не распускайся, — задушевно сказал Чернопятов.
— Хорошо тебе говорить, — покачал головой Генрих. — А побыл бы ты на моем месте…
— Каждый нужен на своем месте, — возразил Чернопятов. — Никто другой на твоем месте не смог бы сделать для нашего дела столько, сколько сделал ты.
— Сегодня перед рассветом, — продолжал Генрих, — во дворе тюрьмы опять расстреляли шестерых. И я стоял тут же, смотрел. Должен был стоять… Все шестеро из моего коридора. Одному лет под семьдесят. За что их расстреляли? Это — самое страшное. Троих докалывали штыками. У меня перед глазами туман стоял. Готов был броситься на палачей, на этих тупых идиотов, душить, топтать их, — он с силой сжал здоровенные кулаки и скрипнул зубами. — Они сами звери и из меня сделают зверя. А та женщина, что я тебе говорил, мать двух партизан, — повесилась. Вчера повесилась… А ты говоришь, успокойся…
Чернопятов вздохнул. Он понимал Генриха, но не в силах был помочь ему.
— Что же делать, дружище? — тепло сказал он. — Надо терпеть.
— Терпеть… — повторил Генрих и горько усмехнулся. — Терпение, конечно, тренирует характер, но если слишком долго терпеть, человек может стать тряпкой. Я видел сам в концлагере…
Чернопятов промолчал. В душе он был согласен с Генрихом.
— А ты знаешь, как тяжко жить, — продолжал тот, — когда честные люди считают тебя подлецом. Ну как могут думать обо мне заключенные? Зверь! Скотина! Чудовище! Не иначе… А ко всему этому отец с матерью наделили меня такой внешностью, что на кого ни взгляну, — трясется. И иной раз хочется крикнуть во всю глотку: «Я же не тот, за кого вы меня принимаете!» А приходится молчать. Ты советуешь терпеть. Но это же пытка! Вот хотя бы эта Валя Готовцева, или как ее в самом деле? Одним видом своим я внушаю ей ужас, отвращение. Она убеждена, что я изверг, палач. Да и почему она должна думать другое? Почему? А я как увижу ее, так готов разреветься. Я ее при первой встрече толкнул. И не рассчитал. Упала она. А не толкни я, ее бы конвоир автоматом ударил. И еще как бы ударил! Или с водой… Я окатил ее из пожарного рукава. А разве она догадается, почему? Ей же запретили давать воду, выводить к рукомойнику, кормят пересоленной едой, а тут она наглоталась воды на добрые сутки. А вчера по физиономии ей залепил. Да, залепил! А что было делать? Гестаповцы пришли с обходом. Рыщут по камерам. А меня будто кто толкнул: впустил их в четырнадцатую, а сам к ней, в тринадцатую. Захожу — спит. Слышу, бормочет во сне, твою фамилию называет. У меня сердце зашлось. Не знаю, что делать… Поднял руку и хлопнул ее. Она как вскочит, как крикнет — и они тут как тут. Сразу трое. Вот, брат, какие дела! Зато сегодня я ее угостил, — и Генрих неожиданно весело ухмыльнулся. — Оставил не привернутым пожарный кран, вода сочится… Когда привели ее с допроса, я завел болтовню с конвоирами. А она присосалась к крану, пьет. Я смотрю одним глазком, но молчу…
Чернопятов подошел к Генриху, пожал его руку выше локтя.
— Ах, Григорий, Григорий, — продолжал тот. — Поверишь, как бы хотелось мне зайти в камеру, сесть с ней рядом, обнять, сказать что-нибудь ласковое. Ведь у меня такая же дочка… Клара… Хорошая дочка. Посидел бы с ней рядом, рассказал бы ей, кто я, что за человек. Подбодрил бы. Сказал бы, что мы думаем о ней день и ночь. Показал бы ей вот эти мои руки. Эх!…