Резидент в Гельсингфорсе дал ему явку на Фурштадтскую, в дом, который находился неподалеку от Таврического сада. Там проживал ротмистр — кирасирский офицер фон Раабен. Этот жеребцовый, судя по фотографии, мужчина должен был служить Крупенскому помощником и личным телохранителем от Петербурга до Севастополя. Такова была идея резидента.
— Я знал Алексея фон Раабена, — заметил Крупенский. — Он был профессором Академии генерального штаба в Екатеринбурге. Академию туда временно эвакуировали, и она там застряла.
— Думаете, брат? Я не знаю таких подробностей, — сказал резидент. — Одно вам скажу: надежен, силен, глуп. И, слава богу, отнюдь не интеллигент, как, возможно, этот профессор академии.
— Полагаете интеллигентность недостатком? — холодно осведомился Крупенский.
— Почему «полагаю»? Убежден! Интеллигенция — ржа, плесень, грибок! Если что–либо подтачивает государственную власть, безразлично что, лишь бы подтачивало, — интеллигенция истекает потоком одобрительных речей. Она сама ничего и никогда не подтачивает, она только истекает потоком. Ко всему же прочему она равнодушна вполне.
— Хм, в чем–то вы правы.
— Во всем! Эти писатели, эти зубные врачи, эти гинекологи не понимают главного. Они по недомыслию служат революции, которая есть всплеск иудо–масонства. И цель имеет одну: восстановить всемирный иудаизм на развалинах христианского мира.
— Эк вас куда, — вздохнул Крупенский. — Полагаете, что во всем виноваты евреи?
— Не евреи вообще, а евреи–интеллигенты. Возьмите ближайшее окружение Ленина.
— Да ведь там и русские есть, — не удержался Крупенский. — Ну, Луначарский, например… Да и у нас, откровенно говоря, не одни только великороссы подвизались… Вы Гартинга помните?
— Заведующего заграничной агентурой?
— Да, отдельного корпуса жандармов генерал–майора, между прочим… Его настоящее имя — Авраам Гекельман. Так что не обвиняйте большевиков…
— Оставим это, — махнул рукой резидент. — Вам не понять истинно русского человека. Вы ведь, кажется, бессарабец?
— Я — русский, — спокойно сказал Крупенский. — Предки действительно из Бессарабии, а вы, судя по фамилии, из остзейских немцев?
— Думаете, стану спорить? Нет! Немцы в России всегда были самыми русскими. Фанатично русскими. Немец — это всё для русского человека: отец, брат, учитель, старший друг.
Крупенский улыбнулся:
— Нам тяжело будет работать вместе. Ведь как–никак — вы отныне мой подчиненный.
— Уверяю вас, это совсем ненадолго, — улыбнулся резидент. — Теперь сентябрь… В ноябре снова увидимся. В Париже. А пока что я хочу вам сделать подарок. — Он выдвинул ящик письменного стола и протянул Крупенскому пистолет с необычно длинным стволом. — Последняя бельгийская новинка. Бьет бесшумно, мне не нужен, а вам… вам он поможет выжить. Мы ведь должны решить наш спор. Не так ли?
…Крупенский снова и снова вспоминал об этом разговоре. С Астраханской, от Нюры, он пошел пешком через мост Александра II, или, как его запросто именовали городские обыватели, «Литейный».
— Подлец, чертов сосисочник! — В глазах стояло сытое и гладкое лицо резидента. — Ладно, придет время, вспомним и это. — Он остановился и рассмеялся. — Придет вре–емя… вспомним… Пустые слова, за которыми только неудовлетворенная жажда мести. Ничего и никогда не придет, ничего и никогда не вспомним, потому что впереди страдания и гибель и больше ничего, ни–че–го.
Трамваи по Литейному проспекту не ходили. Вход в Сергиевский всей артиллерии собор был накрест заколочен досками, а в Преображенском служили. Крупенский миновал ограду из турецких пушек, вошел в храм и опустился на колени напротив царских врат.
— Я плохой христианин, господи, — печально и тихо начал он, — я плохой человек, я дерьмо, всплывшее в пене революции и анархии, но я хочу сделать последнее усилие над собой и послужить правому делу. Прими мя, господи, ибо путь мой во мраке и нет у меня сил.
Потом он вернулся на два квартала назад и свернул направо, на Фурштадтскую. Нужный дом был почти у самого Таврического сада, на правой стороне. Крупенский скользнул взглядом по особняку напротив и увидел балкон и вспомнил — горько и болезненно, что этот балкон ведет в квартиру Павла Григорьевича Курлова — благодетеля и отца–командира. Здесь революционеры арестовали Курлова, отсюда его доставили в Государственную думу. Ах, сколько же раз в невозвратно счастливые времена в уютном кабинете хозяина приходилось бывать, часами беседовать и строить планы. Нет, они, конечно, не мечтали повторить грандиозный замысел Судейкина и Дегаева, они не собирались «организовать» революцию, а потом подавить ее и взойти по трупам казненных к вершинам славы. Но, видно, приснопамятный Зубатов, хотя этого и не признавали, что–то все же перевернул в душах даже самых заскорузлых розыскников. Его опыт с рабочими сообществами, его метод внедрения полиции в общественные и революционные движения был как высверк молнии во мраке тупой полицейской ночи. Зубатов погиб, но семена пали на благодатную почву.
— Знаешь, Володя, — сказал как–то Курлов, — вот уйдем мы, старики, придет черед молодых… При вас сменится власть. — И, поймав изумленный взгляд Крупенского, добавил: — Я не оговорился, Володя, трон в России не вечен, революция на носу, и она будет, хотим мы того или не хотим. Ты слушай: все пройдет, а тайный политический розыск пребудет вовеки! Несть властей без оного!
…Крупенский вошел в парадное и поднялся на третий этаж. Постучал. Открыл небритый, похожий на вышибалу третьеразрядного парижского борделя человек в засаленном халате, с чубуком в кулаке, сказал хриплым басом:
— Ежели насчет расчету за вывоз помойки, то я сполна. Извольте справиться в домкоме.
— Моя фамилия — Русаков, — назвал Крупенский свой служебный псевдоним, сразу же узнав Раабена.
— Входи, товарищ, — сказал Раабен и захлопнул дверь. — Значит, мы с вами, товарищ Русаков, поедем в столицу республики Советов — город Москву, где теперь обитает наше родное советское правительство, то есть сов–нар–ком. Предвкушаю — и потому счастлив, — он яростно потер ладонь о ладонь.
— Может быть, гаерничать не стоит? — хмуро спросил Крупенский, вешая пальто на оленьи рога.
— Ладно, давайте серьезно, — кивнул Раабен. — Деньги у вас есть? А то второй день не пимши, не жрамши. Жуть!
— Вот сто рублей, — сказал Крупенский. — Отправляйтесь на вокзал и купите два билета во втором классе до Москвы. На обратном пути — достаньте перекусить и водки. Я подожду здесь. Как у вас отношения с соседями? С властью?
— Тихие… Пару раз сажали, да улик нет: выпустили.
— Значит, у них закон?
— В горячие моменты они не церемонятся… — поежился Раабен. — Вон, Леня Канигиссер прибил Урицкого, председателя губчека. Так они человек сто в одночасье порешили.
— Почему вы так разговариваете? — не выдержал Крупенский. — Вы офицер или извозчик?
— Извините, привык, — развел руками Раабен, — А знаете, Канигиссер зря погиб… Я ведь обеспечивал терракт. Накануне беседовал с мальчиком. Ему всего двадцать лет было. Он стихи писал: «Балтийское море дымилось и словно рвалось на закат, балтийское солнце садилось за синий и дальний Кронштадт». Погиб Урицкий — невелика потеря для России, а тут, может быть, новый Лермонтов погиб… Ну, я пошел. Вернусь — постучу два раза, вот так… Не перепутайте. Документы у вас в порядке?
— Подлинные, — коротко сказал Крупенский. — Я был знаком с вашим братом Алексеем. Ведь ваш брат служил в Академии генерального штаба?
— Господи, — прослезился Раабен, — хоть один человек вспомнил… Какой был брат! Ученый, умный… и сгинул… Убили вместе с Колчаком в Иркутске. — Он перекрестился.
— Се ля ви, — вздохнул Крупенский. — Я думаю, мы подружимся. Ступайте.
…Раабен принес билеты через час. У него на Николаевском была знакомая кассирша. До вокзала добрались на трамвае. Улицы были полупусты, и после парижского многолюдья с нарядными женщинами и затянутыми в элегантные сюртуки мужчинами Крупенскому Петроград не понравился. Последний раз он был здесь в канун войны, в июле 1914 года. В Петроград приехал Пуанкаре, ему назначили почетный эскорт: сотню уральских казаков, его встречали восторженные толпы, и экзальтированные дамы бросали под колеса его экипажа букеты цветов. Потом — прием в Зимнем, на который пригласили и дворян, депутатов дворянской Думы. Это было ошибкой. Вышел грандиозный скандал. Большинство депутатов, эпатируя режим и его главу Николая II, явились во дворец в домашних тапочках и спортивных костюмах для езды на велосипедах. Когда проходили через Гербовый зал, в котором стояли придворные дамы в старинных русских костюмах, кто–то громко спросил: «Господа, мы, случайно, не в зоопарке?» Вызвали дворцовую полицию и выволокли разбушевавшихся дворян вон. Все это кануло в Лету — скандалы, сплетни и дворяне. Через весь фасад Николаевского вокзала тянулся огромный черно–красный плакат: «Очередь за Врангелем!» Бешено мчащийся конноармеец нанизывал на пику всех врагов Советской власти: от Николая II до Пилсудского. Крупенского вдруг захлестнула тоска. Нет, он совсем не жалел этих смешных карикатурных человечков, которые корчились на пике, истекая черной кровью. Он не жалел о прошлом вообще, об этих навсегда ушедших бомондах, рюмочных с неграми за стойкой, публичных домах высокого класса с изощренными проститутками в строгих английских костюмах с жемчужными серьгами в ушах. Он ни о ком и ни о чем не жалел. И все же… Увидит ли он когда–нибудь еще этот прямой, как удар хлыста, проспект и золотеющий шпиль Адмиралтейства с кораблем на вершине, эту церковь о пяти куполах на углу площади и Знаменской улицы, этот странный памятник императору Александру III, на котором неряшливым почерком какого–то неведомого остроумца из «товарищей» было начертано белыми огромными буквами: «Стоит комод, на комоде — бегемот, на бегемоте — идиот». Надпись была совершенно безграмотная, и это обстоятельство почему–то особенно огорчило Крупенского. И вообще, вернется ли он сюда? Что–то подсказывало ему: все, что он видит теперь, он видит в последний раз… От размышлений его отвлек Раабен. Ткнул пальцем в сторону плаката и сказал сквозь зубы: