«Вы придете к нам, когда мы переедем в Лондон, правда? Мы ведь собираемся пожениться».
«Я вас от души поздравляю», — сказал Эшенден.
«А его?» — Роза улыбнулась ему улыбкой ангела, в которой предрассветная прохлада сочеталась с нежным ароматом южной весны.
«Неужели вы никогда не смотрелись в зеркало?»
Хотя Эшенден не без юмора (так, во всяком случае, казалось ему самому) описывал сэру Герберту обед в ресторане, тот слушал его без тени улыбки, пристально глядя на гостя своими холодными, стальными глазами.
— И как вы думаете, брак будет счастливым?
— Нет.
— Почему?
Вопрос застал Эшендена врасплох.
— Видите ли, — сказал он после паузы, — мужчина женится не только на своей будущей жене, но и на ее друзьях. Представляете, с кем придется водить дружбу Байрингу? С размалеванными девицами сомнительной репутации и мужчинами, опустившимися на самое дно общества, — проходимцами и авантюристами. Разумеется, недостатка в средствах они испытывать не будут — одни ее побрякушки стоят не меньше ста тысяч фунтов, так что в лондонском полусвете они произведут фурор, в этом сомневаться не приходится. Но известны ли вам законы полусвета? Когда женщина сомнительного поведения выходит замуж, она вызывает восхищение своего круга, ведь она добилась своего, женила на себе мужчину и таким образом стала достойным членом общества. Над мужчиной же все смеются, и только. Его будут презирать даже ее подружки, старые шлюхи и их сводники или же какие-нибудь подонки, что зарабатывают на жизнь, сбывая по дешевке краденое. Он окажется в дурацком положении. Поверьте, чтобы в этой ситуации вести себя достойно, необходимо обладать либо очень сильным характером, либо исключительной наглостью. И потом, неужели вы думаете, что у этой пары есть хотя бы один шанс из ста долго прожить вместе? Сможет ли женщина, которая вела столь бурную жизнь, стать домашней хозяйкой? Очень скоро ей опротивят унылые будни. А любовь? Сколько может длиться любовь? Не кажется ли вам, что Байринг разочаруется в своем выборе, когда, разлюбив жену, поймет, что, если бы не она, он мог бы стать совсем другим человеком?
Уизерспун в очередной раз пригубил коньяк, а затем, как-то странно взглянув на Эшендена, проговорил:
— Не знаю, не знаю. Быть может, высшая мудрость как раз и состоит в том, чтобы делать то, что очень хочется, не думая о последствиях.
— И это говорит чрезвычайный и полномочный посол?
Сэр Герберт едва заметно улыбнулся:
— Байринг чем-то напоминает мне одного человека, с которым я познакомился, когда начинал служить в министерстве иностранных дел. Имя этого человека я вам называть не стану, ибо сейчас он занимает очень высокий пост и пользуется большим уважением. Он сделал блистательную карьеру. Во всяком успехе ведь есть элемент абсурда.
Эшенден молча, хотя не без некоторого удивления взглянул на своего собеседника — от сэра Герберта Уизерспуна он этих слов никак не ожидал.
— Итак, он служил вместе со мной в министерстве.
Это был блестящий молодой человек, который, по общему мнению, должен был далеко пойти. У него действительно были все задатки для дипломатической карьеры: выходец из семьи военных моряков, не очень знатной, но уважаемой, он на удивление хорошо умел себя поставить — в нем не было ни напористости, ни, наоборот, робости. Он был начитан, увлекался живописью; мы даже над ним посмеивались — он ужасно боялся отстать от жизни и боготворил Гогена и Сезанна, когда их еще мало кто знал. За этой любовью ко всему новому скрывался, быть может, некоторый снобизм, стремление к эпатажу, однако, в сущности, его интерес к современному искусству был глубоко искренним. Он обожал Париж и при первой возможности уезжал туда, останавливаясь в маленьком отеле в Латинском квартале, поближе к художникам и писателям, которые, как водится в артистических кругах, относились к нему немного покровительственно, ибо он был всего лишь дипломат, и немного насмешливо, ибо он определенно был джентльменом. Вместе с тем они любили его, потому что он готов был часами слушать их теории; когда же он хвалил их работы, они готовы были признать, что хоть он и филистер, но в искусстве кое-что смыслит.
Уловив в этих словах иронию, направленную отчасти на него, Эшенден улыбнулся. Интересно, зачем послу понадобилось столь пространное вступление? Возможно, сэр Герберт просто получал удовольствие от собственного рассказа, однако Эшенден допускал, что он по какой-то причине никак не решается перейти к делу.
— Знакомый мой был человек скромный; в обществе юных живописцев и безвестных писак он чувствовал себя совершенно счастливым и с разинутым ртом слушал, как они расправляются с признанными авторитетами и восторженно отзываются о тех, про кого рассудительные чиновники с Даунинг-стрит понятия не имеют. В глубине души он, конечно, сознавал, что его парижские знакомые — люди довольно заурядные и большим талантом не отличаются, и в Лондон возвращался обычно без всякого сожаления, скорее с ощущением того, что побывал в театре, на забавной, довольно увлекательной пьеске — спектакль сыгран, занавес упал, и надо идти домой… Да, забыл сказать, мой знакомый был очень честолюбив, он сознавал, что друзья прочат ему большое будущее, и разочаровывать их не собирался. Он знал себе цену и жаждал успеха. К несчастью, он был небогат, имел всего несколько сот фунтов годового дохода, но родители его к тому времени умерли, сестер и братьев у него не было, и отсутствие близких было ему, в известном смысле, на руку. В умении же делать полезные знакомства ему не было равных. Не кажется ли вам, что портрет получился довольно неприглядный?
— Ничуть, — ответил Эшенден на этот несколько неожиданный вопрос. — Большинство умных молодых людей знают себе цену и довольно циничны в своих расчетах и планах на будущее. Молодые люди должны быть честолюбивы, не правда ли?
— Итак, находясь очередной раз в Париже, мой приятель познакомился с молодым талантливым ирландским художником по имени О’Мелли. Сейчас-то он академик живописи и за солидные гонорары пишет портреты лорд-канцлеров и министров. Может, помните портрет моей жены, который выставлялся пару лет назад? Это картина его кисти.
— Нет, не помню, но имя мне знакомо.
— Жена была от этого портрета в восторге. Я тоже большой поклонник его таланта. На его холстах по крайней мере не все натурщицы выглядят на одно лицо. Когда О’Мелли пишет портрет аристократки, видно, что это аристократка, а не шлюха.
— Да, это большая редкость, — сказал Эшенден. — Интересно, а может он шлюху написать так, чтобы получилась шлюха?
— Мог. Сейчас О’Мелли едва ли возьмется за портрет шлюхи, но были времена, когда он жил в тесной, грязной мастерской на Рю-дю-Шерш-Миди с маленькой француженкой этой самой профессии. Несколько ее портретов кисти О’Мелли отличаются поразительным сходством.
Эшендену казалось, что сэр Герберт пускается в слишком большие подробности, и он задался вопросом, не является ли герой истории, смысл которой пока оставался неясен, самим сэром Гербертом, а не его приятелем.
— Моему знакомому О’Мелли нравился. У художника был легкий, веселый нрав; как и всякий ирландец, он был общителен, любил пошутить и посмеяться. Болтал он без умолку и отличался отменным чувством юмора.
Мой знакомый любил приходить к нему в мастерскую, когда тот работал, и слушать его бесконечные рассуждения о технике живописи. О’Мелли постоянно твердил ему, что хочет написать его портрет, и этим, естественно, тешил его самолюбие; художник находил его внешность весьма запоминающейся и говорил, что давно мечтает написать портрет настоящего джентльмена.
— Кстати, когда все это было? — спросил Эшенден.
— Давно, лет тридцать назад… Они много говорили о будущем, и когда О’Мелли сказал, что портрет моего знакомого будет отлично смотреться в Национальной галерее, тот в глубине души поверил, что в конечном счете так оно и будет. Однажды вечером, когда мой знакомый (назовем его Браун) сидел у О’Мелли в мастерской, а тот, лихорадочно пытаясь воспользоваться последними лучами заходящего солнца, дописывал для Salon[39] портрет своей любовницы, который в настоящее время выставлен в галерее Тейт, художник спросил, не хочет ли Браун пойти сегодня с ним и с Ивонн (так звали его любовницу) в ресторан. Дело в том, что на обед была приглашена подруга Ивонн, и О’Мелли был бы рад, если бы Браун согласился быть четвертым. Подруга Ивонн работала гимнасткой в мюзик-холле, Ивонн уверяла, что у нее великолепная фигура, и О’Мелли очень хотелось уговорить гимнастку позировать ему в обнаженном виде. Она видела картины О’Мелли, в принципе ничего против не имела, и сегодня вечером в ресторане предстояло решить этот вопрос окончательно. Как раз в эти дни гимнастка не работала, вскоре она должна была выступать в кабаре «Гетэ Монпарнас» и была не прочь, пока есть свободное время, сделать одолжение подруге и немного заработать самой. Предложение показалось Брауну, который никогда в жизни не общался с циркачками, довольно заманчивым, и он согласился. Ивонн предположила, что ее подруга может прийтись Брауну по вкусу, и намекнула, что, если она ему понравится, долго уговаривать ее не придется: с его-то видом, да еще в английском костюме, она наверняка примет его за Milord anglais.[40] Браун рассмеялся. Слова Ивонн он всерьез не воспринял. «On ne salt jamais…»[41] — сказал мой знакомый и поймал на себе лукавый взгляд натурщицы. Была Пасха, на улице было еще холодно, а тут, в мастерской, — уютно и тепло; и хотя студия была крошечной, в ней всегда царил жуткий беспорядок, а на подоконнике лежал густой слой пыли, Браун чувствовал себя здесь как дома. В Лондоне у него была уютная квартирка на Вейвертон-стрит, по стенам висели очень неплохие гравюры, за стеклами стояла старинная китайская керамика, однако его со вкусом обставленной гостиной почему-то не хватало того домашнего уюта, той романтики, которыми отличалась эта захламленная студия.