— Спасибо!
Я повернулся к двери. Что с ним говорить, что с этим дубовым столом — безнадежно!
— Садитесь! — повторил он настойчиво. — Я как раз собирался вас вызвать.
— Зачем?
— Из-за вашей ноги, разумеется. Что-то она очень медленно поправляется.
Я взвился, как сигнальная ракета:
— По ночам натираю рану суконкой. И посыпаю солью!
Он невозмутимо моргнул равнодушными черепашьими глазами:
— Речь не об этом. Мы предполагаем вас комиссовать.
— Меня?! Из армии?!
— По крайней мере, на время. — И сразу же уточнил, не оставляя мне надежды: — На длительное время. Будете работать и одновременно тренировать ногу. Потом, возможно, опять вызовем на медкомиссию.
— Когда? — спросил я упавшим голосом.
— Не раньше, как через год. Постепенно у вас должно наступить улучшение…
Он стал подробно объяснять, что у меня произошло со ступней. Я не слушал. Сидел, тупо уставившись в пол, и думал. Вот и конец моей военной службе. Год — шутка сказать! Шел помочь Аренду, а тут…
— Что же делать? У меня ни специальности, ничего.
— Не волнуйтесь, работа будет… Коммунист?
— Кандидат.
— Образование?
— Один курс юридического.
— Ага! — произнес подполковник с неясной интонацией: то ли ему понравился мой юридический, то ли совсем наоборот. — Кстати, о товарище Ванаге вы напрасно беспокоитесь. — Куранов полистал тонкими длинными пальцами бумаги Арвида с приколотой к ним фотокарточкой, лежавшие на столе в стопке других бумаг, в ней было, наверное, и мое личное дело. — Он давно не наборщик.
— В смысле? — не понял я.
— В самом прямом… «Последняя должность до призыва в армию — редактор областной партийной газеты», — прочитал Куранов.
— Редактор? Он же совсем молодой! — Странно, Арвид ничего не говорил об этом.
— Стаж…
Он пододвинул мне листок. Я прочитал: «В латвийском подпольном комсомоле — с тридцать шестого года, в компартии Латвии с тридцать девятого…»
Позднее, когда немного улеглась первоначальная горечь и мы при активном участии всей палаты стали перебирать возможные варианты своей теперь уже такой реальной и близкой «гражданки», я упрекнул Арвида:
— Что ж ты ничего не сказал про свое редакторство? Куранов: «Редактор он», а я глазами хлопаю.
— Дело прошлое. Теперь все равно не смогу быть редактором.
— Раньше мог, и вдруг не сможешь?
— На латышском — да. А в русском я делаю много ошибок. Нет, в газету — нет. Исключается!
Тогда-то мы и договорились идти работать вместе. Куда одного пошлют, туда и другой. И жить тоже будем вместе.
Один фронтовик с перебитой ногой или рукой — просто инвалид войны. А двое фронтовиков, двое таких ребят — это уже сила!
И вот мы стали гражданскими.
Внешне почти ничего не изменилось.
Арвид и я по-прежнему жили в своей палате, вместе со всеми «ходиками» ели в госпитальной столовой — сам Куранов распорядился, даже нас не спросил: «Временно, пока не трудоустроятся». Носили мы военное обмундирование, на гимнастерках и шинелях не снятые еще погоны.
Но только чувствовали мы себя в госпитале уже не равноправными жильцами с законной пропиской, а временными постояльцами или, вернее сказать, вокзальными пассажирами, ожидающими своего поезда. Билетом на поезд должно было стать направление на работу.
Какой же она будет, наша первая после фронта гражданская должность?
Я думал об этом с трепетом. Профессия у меня одна — минометчик, опыт работы тот же. Правда, в тридцать шестом после внезапной, от разрыва сердца, смерти отца надо было хоть немного помочь маме, и я, справив после уроков на скорую руку домашние задания, бежал в городской клуб крутить кино. Но работало нас в кинобудке двое, и тот, второй, был куда опытнее меня. Я состоял у него в подсобниках: таскал тяжелые ящики с фильмами, перекручивал отработанные части. К тому же идти киномехаником сейчас, во время войны, я и не собирался. С этим великолепно справляются щуплые девчонки, а мне, мужчине, место…
Да, где же мое место? Уметь я ничего не умею, и к тому же никуда не годная нога…
Арвида, немногословного, внешне невозмутимо спокойного, тоже одолевали тревожные мысли. Его будущее рисовалось, пожалуй, в еще более темных красках. И не только из-за искалеченной правой руки. Арвид вообще плохо представлял себе нашу гражданскую жизнь. Ведь Советская власть установилась у них, в Латвии, всего только в сороковом, каких-нибудь три года назад! Не успели спокойно пожить — и война. А потом пошло: фронт — госпиталь, фронт — госпиталь… Вот госпитальные порядки и обычаи он знал в совершенстве. Зато когда дело касалось гражданских учреждений, обращался ко мне и другим с наивнейшими вопросами:
— Как называется место, где выдают паспорт?
И переспрашивал сосредоточенно:
— Паспортный стол? Почему — стол?…
Для него это звучало ново и необычно.
Существовал такой порядок: всех коммунистов, встававших на учет после армии, вызывали на беседу к первому секретарю райкома партии. Позвали и меня. Заглянул однажды в палату дежурный по госпиталю и сказал:
— Товарищ Клепиков, срочно в райком!
Я быстро собрался. Седой-боевой напутствовал:
— Ходи фертом, гляди козырем. Руки в боки, глаза в потолок…
Райком помещался в старом деревянном доме с резными, ажурной работы наличниками, когда-то они, видимо, очень красили неказистое здание, а теперь сами посерели, растрескались, наполовину обеззубели от старости.
Крутая лестница на второй этаж настораживающе покряхтывала под ногами. Влекомая массивным отвесом в виде обрезка рельса, мягко хлопнула приземистая одностворчатая дверь, сбитая из широких плах.
Седая женщина в очках с очень выпуклыми стеклами, не отрываясь от пишущей машинки, посмотрела мельком на мою кандидатскую карточку:
— Проходите, пожалуйста, они ждут.
Это про секретаря райкома — они! Я усмехнулся: старая школа! Невольно подумалось, что и сам секретарь здесь такой же, ей под стать, — седенький, сгорбленный, с нечеловечески большими глазами за сильно увеличивающими стеклами очков.
Рывком сорвал с себя шинель, оглянулся, куда бы ее пристроить. Вон гвоздь.
— Нет, нет, не снимайте, — замахала руками женщина. — У нас хоть и подтапливают, но все равно очень холодно.
Сама она сидела в платке, в ватнике и рыжих подшитых валенках.
— Молодой, не замерзну… Можно? — приоткрыл я дверь в кабинет.
— Да, да…
Секретарь, никакой, конечно, не старый и совсем не сгорбленный, тоже сидел в пальто. На письменном столе лежала ушанка, почему-то придавленная сверху пресс-папье, словно по комнате гулял ветер и мог ее снести на пол.
— Товарищ секретарь райкома, гвардии лейтенант Клепиков… — начал я по армейской привычке и запнулся: какой же я гвардии лейтенант!
— Да ладно! — Он чуть приподнялся, протянул руку. — Моя фамилия Гравец, — произнес отчетливо, почти по складам. — Познакомьтесь, товарищи!
Тут только я заметил, что в кабинете мы не одни. Слева от меня, почти у самых дверей, сидел полный мужчина с широким скуластым лицом. Значит, верно: они ждут, никакая не «старая школа».
И сразу подумалось: этот по мою душу! Откуда? С завода? Со стройки?
Свою фамилию, в отличие от секретаря, он назвал невнятно, да и что она бы мне сказала? И по внешнему виду тоже ничего не определишь. Легко было Конан-Дойлю: сначала придумать всякие признаки профессии или характера, а уж потом по ним конструировать мгновенное «узнавание». Так бы и я сумел выйти в Шерлоки Холмсы! А что здесь узнаешь, если стоит перед тобой мужчина лет сорока — сорока пяти, тоже в пальто, как и секретарь, улыбается приветливо, жмет твою руку своей мягкой, но, чувствуется, сильной рукой и, так же как ты, на него, глядит на тебя во все глаза. Тоже, наверное, думает: ну-ка, что за подарочек преподнесла мне судьба в обличьи бывшего лейтенанта Красной Армии?
— Садитесь!
Секретарь указал на черное кожаное кресло рядом с письменным столом. Посреди сиденья резко выделялась аккуратная коричневая заплата. Мне понравилось: вот правильно, хоть война и точно такого материала не достать, а все равно должен быть порядок.
У себя в роте я тоже требовал порядка; ну пусть ничего нельзя было сделать с подворотничками и почти ничего с бритьем, зато за минометы я давал разгону. И когда ребята ворчали, что, мол, не все ли равно, из каких труб лупить по фрицам, из чищеных или закоптелых, они все равно не обидятся; старшина Филарет Егорыч, дед Бульба, как его звали в роте за почтенный возраст и крепкое сложение, всегда шуткой смягчавший мои, может быть, излишние строгости, убеждал обиженных: «Вот к тебе, скажем, гости заявились, из какой посуды их потчевать станешь? Из чугунка замаранного? Из черепка псиного?… Вот и хрицы. В гости пришли, так и подавай им гостинцы из самого что ни на есть чистого!»…