— То есть пожить в белом домике в Дели кое-кому не удастся?
— Ну, может, немножко и удастся. И вообще, я почему-то думаю, что мне будет не так уж плохо житься. Может, и вице-король все-таки поселится в своем дворце. Но империя рано или поздно изменится, совсем изменится, Амалия. И самое главное — что все это происходит на удивление быстро. Так быстро!
— И ты тогда поймешь, что это такое — быть португальцем, потомком пиратов, наследником сгинувшей империи.
— У меня в роду не было пиратов, Амалия. Могу предъявить бумаги.
— Я этого сделать не могу. Пираты у меня там были. Хотя был и кое-кто другой. Сейчас расскажу: Афонсо д’Абукерки взял Малакку в 1512 году. В 1580-м испанский король Филипп Второй взял саму Португалию и закрыл ее для голландских судов — он тогда воевал с Нидерландами. Голландцы обиделись и начали потихоньку подбираться к Малакке. В 1641 году — так быстро, Элистер! — после очередного штурма, в Малакке осталось всего три тысячи португальцев из двадцати. И сдал город… некий капитан де Соза.
— Я начинаю понимать, что и помимо мамы вы не случайно так всерьез относитесь к истории. Потому что она — это вы. Или я должен сказать — «tu»?
— Но вообще-то, Элистер, кое-что хорошее все-таки получилось из наших двух империй.
— И что же это?
— Мы.
…Магнолия у моего окна, дождавшись мгновенного падения ночи, послала саду первую волну горького аромата.
История Амалии, Элистера и палочек для еды шла к концу.
Я уселась в любимое кресло и постаралась больше не отгонять печальные мысли.
Потому что, сколько ни играй в эту игру — спрятать голову под подушку, не думать о самом главном — игра все равно кончится.
Нет, великолепный Элистер в данный момент не захочет бросить свою новую игру, игру в шпионы, не захочет сдаться без боя. И не потому, что это не понравится друзьям в его клубе. А потому, что он сам — настоящий англичанин и из игры просто так не выйдет. Пока не покажет всем и самому себе, что и здесь он лучше всех. И что он может все.
А если выйдет из игры, если поддастся слабости — то будет проклинать меня всю жизнь, и особенно если я все время буду рядом.
И единственный шанс, который у меня есть, — это дать ему, уже на корабле, почувствовать, чего он лишился. И начать делать выводы.
«Мы не дали им тебя убить, — сказала я в темноту, полную голосов лягушек. — А теперь — вот тебе твоя жизнь. Она прекрасна. Выбирай сам ее продолжение».
Он выйдет из убежища с честью и славой, он отправится домой. А дальше — если он сможет жить без меня, там, на своей стороне, — значит, сможет.
Очертания наших тел на песке Танджун Бунга давно смыло море. Мы не сможем лечь снова на тот же песок — он будет уже другим.
И мне тоже придется быть другой — сильной.
А если у кого-то учиться быть сильной… Я вздохнула и наугад открыла страницу книги, написанной человеком по имени Ганди. «И тебя тоже не убьют», — сказала я, глядя на снимок — не очень аккуратно выбритая голова в складках кожи, оттопыренные уши, большой крючковатый нос с круглыми очками на кончике. Вспомнились слова Эшендена: «Он не может выступать стоя — невротическая особенность. Но когда садится и начинает говорить, то произносит все абсолютно отчетливо, слышен каждый звук».
Вслепую пробежала пальцами по обрезу, открыла наугад и, наконец, опустила на страницу глаза: что у нас тут? Призыв к какой-то всеобщей забастовке 1919 года?
Бог мой, но что же это за строку прижал мой палец?
«Ненависть всегда убивает других. Любовь всегда умирает сама. Но то, чего ты добиваешься любовью, остается с тобой навсегда».
Ах, значит, ты тоже знаешь, что это такое, прошептала я этому человеку, находящемуся в тысячах миль от моей магнолии и этих лягушек под окном.
И мне стало жаль, что я не могу дотянуться через Бенгальский залив и мягко прикоснуться к его затылку, ощутив упрямую седую щетину своей ладонью.
Пришло утро, а с ним зрелище, которое Джорджтаун наверняка должен был запомнить надолго.
В белом платье, белой шляпке с кремовым кружевным бантом, с горлом, обмотанным длинным розовым газовым шарфом, я сидела рядом с господином Эшенденом, укрываясь от беспощадного солнца под большим белым зонтом, одним на двоих. Небольшая толпа, собравшаяся на пристани Суиттенхэма на изгибающихся рельсах, под уходящим ввысь черным железным бортом «Раджулы», создавала вокруг нас почтительное полукольцо пустоты радиусом в несколько ярдов. И каждый в этой толпе украдкой пожирал глазами то, в чем мы сидели.
Лакированные крылья над колесами — как крутые бедра женщины, молочной бесстыдной белизны, глядя на них, хотелось покраснеть и отвести взгляд. Длинный, невероятно длинный, сверкающий той же белизной женского тела корпус, снабженный круглым футляром для запасного колеса сбоку, на правом борту. Золотой блеск ручек тяжелых дверей. Мощно вытянутый вперед нос, украшенный устремленной в полет птицей цвета солнца. Роскошь двух сидений… да что там, диванов, обитых лимонного оттенка кожей. И мои руки в кружевных перчатках, лежащие на руле.
«Испано-Сюиза», специальный заказ, самая мягкая, самая мощная машина этого славного мира.
Мое Белое видение.
Я смутно различала торжественно застывшие черты Мануэла, навытяжку стоявшего в толпе на пирсе. Он, конечно, довез меня до «Истерн энд Ориентл» по притихшим от редкого зрелища улицам города. Но дальше, поскольку в моей машине всего два места, Мануэлу пришлось уступить мне место за рулем. И я сама, покачиваясь, как в колыбели, на длинных кованых рессорах, спрятанных под днищем моей красавицы, басовито ревя шестилитровым мотором, медленно и торжественно вывела авто на Фаркухар-роуд, оставила слева Эспланаду, миновала башню Виктории и, закусив губу, въехала на пристань Суиттенхэма. И даже смогла аккуратно поставить машину задним ходом к стенке. При этом на улицах, по которым я проезжала, все на четырех и двух колесах шарахалось к обочине и замирало.
Мануэл же, чудом избежавший сердечного приступа, появился на пристани чуть ли не раньше меня. И не поверил своим глазам, увидев, что с задачей я справилась.
— Интересно, что испытывает здешний резидент-советник, когда мимо него проносится авто, по стоимости равное всему автопарку его администрации, — легко произнес господин Эшенден.
Я покосилась в его сторону: он окутывался дымом манильской сигары и явно наслаждался жизнью.
— Фрост? Да ничего он не испытывает, потому что по этому острову я, по большей части, перемещаюсь на велосипеде, — сказала я. — Тут далеко ехать не приходится. Что ей делать на этих улицах каждый день? Это видение Мануэл выкатывает лишь по особым случаям — ну, когда надо ехать в Сингапур, например. После чего здесь, в городе, ходят разные легенды… Вы можете себе представить — выехать отсюда утром, пересечь пролив на пароме и быть в Сингапуре к вечеру? Она несется как ветер.
— То есть эту красавицу сгрузили с парохода вместе с вами, вернувшейся из Америки, а дальше выяснилось, что здесь в ней особо ехать некуда? Грустная и поучительная история, моя дорогая Амалия, — задумчиво проговорил он. — Но, внимание: спектакль начинается. Вот я уже вижу какого-то чиновника местной администрации, явно готовящегося встретить резидента. Он сейчас укажет его авто место рядом с вашим… А вот и начальник полиции. Теперь в сценарии значится ваша записка, Амалия. Те слова, которые можете знать только вы двое. Вон то авто уже готово отвезти ее.
Я быстро написала карандашиком в золотом футляре несколько слов на бумаге.
— Позволите, любопытства ради? Это ведь вряд ли что-то совсем личное?
Я пожала плечами, мой собеседник обратил к записке взор, и брови его поползли вверх:
— Бог ты мой, при чем тут зеленые змеи? Впрочем, когда-нибудь я попрошу вас рассказать мне и это…
Но я не слушала господина Эшендена. Потому что по высокому трапу, как с неба спускавшемуся с черного борта «Раджулы», осторожно шел вниз индиец в кремовой курта-пижаме. Украшенная короткой седой щетиной голова его была вытянута, как у грифа, вперед на тонкой жилистой шее, горбатый нос украшали круглые очки. В руке пассажира был небольшой мягкий чемодан.
Я всматривалась в его лицо и не верила своим глазам.
Босые ноги в коричневых сандалиях отсчитывали среди странной тишины одну ступеньку за другой, осторожно, но неуклонно. И под аккуратное постукивание этих сандалий мир вдруг замер. Исчезли все остальные звуки, бледным стал свет, в игрушечные и смешные декорации превратились гордые аркады и балконы Уэльда, перестал трепетать и потускнел Юнион Джек, картонным и совсем не страшным двухмерным муляжом стал британский миноносец на переставшей качать его воде. Все замерло в трепетном оцепенении, пока маленький хрупкий индиец неторопливо нащупывал свой путь старческими ногами.