Так мы начали встречаться; было ясно, что он убивает со мной время, которого в его жизни стало страшно много. Он перестал искать Зофью. Смирился, как смиряются – даже не знаю, с чем сравнить, – с собственной смертью, если после нее что-то чувствуют. От него веяло ощущением поражения, прикрытого, можно даже сказать, обаятельной элегантностью. Временами цинизмом. Я старалась слушать его, но он говорил куда меньше, чем когда-то. Словно отвык от излияний. А может, считал, что слишком мало знает меня. Уже на второе свидание я шла с твердым решением рассказать ему все. И на третье тоже. И на четвертое. Все никак не могла собраться с духом. Однажды я попыталась дать ему знак, использовать свое знание о нем. Я перечислила ему его любимые кушанья. Он обратил это в шутку, словно вообще не заметив, что я говорю. Я разозлилась и – я понимаю, что это, наверное, страшно, упомянула «Песню Роксаны». Сказала что-то в том духе, что мне она нравится. Он бросил на меня такой взгляд, какого я вообще не видела у него; то была невероятная смесь злобы и боли. Потом, когда мы уже прощались в тот день, он сказал мне: «Ты смотрела „Касабланку"? Помнишь, там Рик запретил играть в своем кафе „As Time Goes By"? Это чудачество, но я не хочу слышать о „Роксане"». Я извинилась и приняла решение, никогда больше ничего подобного не делать. Ведь вполне достаточно было с ним подружиться. Чтобы он не был один.
Однако оказалось, что недостаточно. В следующий раз он пришел на свидание со мной в таком состоянии, что я едва узнала его. Небритый и, сказать по-честному, не очень чистый. Он что-то бормотал, что едва встал с кровати, что у него бывают такие дни, что ничего не может с этим поделать. Тогда он рассказал о себе чуть больше, чем обычно, у меня даже возникло впечатление, что он мне исповедуется, однако вечером, когда я занималась своей пенсионеркой и восстанавливала в памяти все, что он говорил, я поняла: он говорил это себе. А то, что я его понимала, проистекало в основном от того, что я обладала этим чертовым запретным знанием о нем, о чем он, естественно, не подозревал. И совершенно не замечал этого. Я попыталась достучаться в нем до каких-нибудь планов на будущее. Сказала, что я понимаю: что-то у него в жизни не получилось, но у него еще многое впереди. Надо только попробовать. Кажется, – по лицу Ирены вновь пробежала тень улыбки, – вела я себя как дура, охотящаяся на мужа. Он мог меня осадить, высмеять, ранить. Понимаете? Сделать что-нибудь. – Она умолкла, словно внезапно опять перенеслась в то кафе.
В комнате быстро темнело, и через какое-то время в голове у меня возникло абсурдное предположение, что так мы и просидим до утра, не двигаясь, в молчании. В темноте. Я выждал минуту, может, две и решил напомнить ей о своем существовании.
– И что же он? – полюбопытствовал я.
– Я помню все до мельчайших подробностей, слово в слово, – продолжила она, словно не было никакого перерыва. – Наверное, ничего в жизни я так хорошо не помню. Он закурил и с сигаретой во рту бросил: «Попробовать? Еще раз? Но с кем? Ведь ежели по-настоящему, то ее не было. Я любил часть себя, выброшенную вовне, отождествленную с чем-то мертвенным. Даже не с человеком…»
– А вы что?
– Да, то был тот самый момент, когда у меня появился шанс. Возможно, то была даже моя обязанность. Просто сказать: «Неправда. Я сижу рядом с тобой». Другое дело, поверил бы он мне, но после всего, что было… – Она передернула плечами. – Однако все дело в том, что я только что приняла решение подружиться с ним. Стать для него близким человеком, не той женщиной, но кем-то новым. А если бы я сказала, то получилось бы, что к нему в дружбу втирается некто, кого он должен ударить. Как минимум.
– И вы не дали ему этого шанса.
– Да, этого шанса я ему не дала. Я услыхала свой голос: «Не понимаю». Он глянул на меня и произнес: «А ты и не должна понимать». И попрощался со мной.
– А что дальше?
– А ничего дальше. – Звучало это, как смягченный приступ эхолалии,[74] словно ей проще было паразитировать на моих словах, подпираться ими. Ее лицо, насколько я мог видеть его в сумерках, оставалось неподвижным. – Дальше ничего, – повторила она. – Это была наша последняя встреча.
– Он уехал?
Сухой смешок, похожий на кашель.
– Не уехал. То есть не он.
– На следующий день Кшиштоф не пришел на свидание, а я после тридцатиминутного ожидания вспомнила наш вчерашний разговор, и меня охватила паника. Больше десяти дней я была с ним и не набралась смелости сказать ему правду! Возможно, тело Аглаи было не так уж важно, может, я переоценила его значение, может, Кшиштофу помогло бы сознание, что нечто от той женщины, сведшей его с ума, осталось и находится рядом? Я стала думать, где его искать; разумеется, проще всего было бы отправиться к нему, но он не сообщил мне своего адреса, а я так и не придумала повода, чтобы спросить об этом. Мне казалось, что мы с ним начинали становиться ближе, но близость эта казалась какой-то формальной, холодной на фоне той близости – с Зофьей… И тогда я вдруг вспомнила, как он как-то сказал, что когда у него бывает скверное настроение, он вечерами гуляет по берегу моря. Я вскочила из-за столика, заплатила за недопитый кофе и выбежала. Уже смеркалось, но вечер обещал быть теплым, так что предположение, что он, бедняга, бродит где-нибудь по пляжу, казалось весьма правдоподобным. Только вот где его искать… Во мне что-то начало кричать: «Да, если я встречу его, все ему скажу, во всем признаюсь, хватит этой лжи, сперва мнимая любовь, потом мнимая дружба, обе основывающиеся на умолчаниях, я признаюсь ему, и, может, он поймет, почему я это делаю». (Хотя, вероятнее всего, он первым делом спросил бы, зачем я это сделала.) Моя старушка могла подождать, она и так проявляла безмерное терпение, после того как я ей нагло солгала, что безумно влюбилась; она просила только, рассказывать, как прошло свидание. PI я врала ей как нанятая, и даже не без удовольствия, потому что видела, что это ее развлекает. Я пошла по бульвару за Музыкальным театром, пристально всматриваясь в гуляющих, а потом, когда бульвар закончился, спустилась на пляж. Становилось все темнее, но я думала, что чем темнее, тем больше я ему буду нужна, если эта чертова тоска действительно выгнала его к воде.
Я защищалась от подобных мыслей, но можете поверить, идя по пляжу, я тогда, в сущности, отправляла большую панихиду по Кшиштофу. Я суммировала все, что он успел мне рассказать, все, что успела заметить, представила его жизнь изнутри, представила, как он должен чувствовать себя, лишенный всех своих амбиций, подсознательно осознающий, что его обманули, – хотя неизвестно, не была ли действительность стократ хуже его представлений, – разыскивающий женщину, о которой он успел сказать, что ее не было, разыскивающий себя, непонятно какого, неопределенного, и мне показалось абсурдным, что он все еще (я на это так надеялась) живой, что находит в себе силы продолжать все это. Я припомнила так рельефно и ярко, как давно мне уже не случалось, все, что видела как Зофья, но теперь это было обогащено его запахом, легкой влажностью ладоней и столькими различными нюансами, которые я даже не смогла бы назвать и которые ускользали от Аглаи. И мне приходилось заставлять себя высматривать его на берегу, а не в воде. Его недвижное тело, покачивающееся на волнах. Я оплакивала его и, наверное, немножко себя – знаете, человек все-таки эгоист и проще всего вживается в другого посредством аналогии, а ведь моя ситуация была отнюдь не лучше, а может, даже хуже, потому что претензии я могла предъявлять только к себе. В сотый раз я оценивала свои поступки, пыталась понять, как могло получиться, что я впуталась во все это, а потом растущие любопытство и страх (потому что было страшно узнавать все больше и больше) не дали мне своевременно выйти. Правда, я могла говорить себе, что благодаря этому я узнала его, и сейчас мне казалось, будто он был чувствительнее, тоньше, чем мои друзья, в компании с которыми в школе и в университете мне было так хорошо, – и в моем восприятии Кшиштоф становился все значительнее, он был уже не глупым мальчиком-переростком, отравленным ядовитым тщеславием его матери, но живым, достойнейшим человеком, которого я искалечила. Тем временем я дошла до мола в Сопоте, было уже страшно поздно, и я поняла, что на этот раз я Кшиштофа не увижу. Я даже и не думала, что не увижу уже никогда. Во мне была такая уверенность, что у меня даже мысли не возникло, что никаких встреч у нас больше не будет. Хотя несколькими минутами раньше было такое чувство, будто я его похоронила – в море.
Надо было возвращаться, но когда я подошла к «Гранд Отелю», мне показалось, что около беседок стоят какие-то мужчины, которых я когда-то уже видела. Ничего конкретного, то были вовсе не Гриша или Андрей; бдительность пробудило только то, что самым краешком сознания я зарегистрировала знакомые типы. Откуда-то знакомые. Я тотчас же повернула и, заставляя себя не бежать, пошла обратно. Я уговаривала себя: «Спокойно, Иренка, где-где, но только не в Сопоте, не сейчас, они давно уже перестали тебя искать», – но тем не менее я вновь испытала стресс, который не отпускал меня после бегства с Мазур. Я уж почти забыла про этот страх, и вот он вернулся. Я спугнула чаек, которые устраивались на пляже, готовясь ко сну, и, когда они с криками взлетели, подумала, что птицы выдают, где я. Привлекают ко мне внимание. Я боялась оглядываться. А идти по песку было страшно трудно. И я думала, только бы добраться до новых раздевалок, а там я сверну в курортный парк, и я уже почти поворачивала, но вдруг заметила какого-то мужчину в плаще, он стоял и курил; в темноте я его практически не видела, только огонек сигареты, но этого оказалось достаточно: я побоялась пройти мимо него. И я повернула обратно, и опять шла вдоль этого чертова моря, но уже не вдоль дюн, а там, где вода почти что лизала мне туфли, хоть это было очень страшно: ведь когда ночью не видишь горизонта – вам такое знакомо? – чудится, будто это само небо, а вернее сказать, даже не небо, а черное ничто подкатывает тебе к ногам и так алчно плещется, хлюпает, чтобы только ты вступил в него, и тут-то ты и попадешься. И будешь падать. Вечно. Я поймала себя на этой мысли, хотя человек я трезвый и вроде бы понимала, что если что-то мне с этой стороны и грозит, то самое большее – промочить ноги. Но преследователи, шедшие за мной, отсутствие Кшиштофа, отсутствие чего-либо, на что можно опереться, ибо все представлявшееся мне когда-то важным расползалось в тот вечер, создавали ощущение полного одиночества; может быть, поэтому спокойные вечерние волны казались мне алчным небытием. Алчущим меня.