Граната!
— Нет! — закричал он, отшатываясь в сторону. Кабина лифта внезапно стала очень узкой. Оба брата застыли в ужасе, никто не мог даже пошевелиться.
Но то, что упало сверху, не взорвалось. Оно просто разделилось на две половинки, из которых начал подниматься вверх желтоватый дым.
Альберт что-то кричал, Каземпа не мог понять что. Но он и так знал, что происходит: что это газ, что он в мышеловке и что спасения нет. Но он не мог с этим смириться. Грубо оттолкнув брата, он бросился к кнопкам лифта. Он не будет дышать; он действительно задержал дыхание, хотя в первые несколько секунд после распада этой штуки он уже сделал несколько вдохов. Альберт оседал вниз, преграждая ему путь к двери, почти повиснув на его груди. Каземпа заскрежетал зубами, отшвырнул брата и приложил пальцы к кнопкам.
Если бы удалось остановить лифт! Если бы успеть открыть двери! Если бы суметь выбраться отсюда!
К горлу подступала тошнота, темнело в глазах. Он чувствовал, как с каждой секундой убывают его силы. Перенеся всю тяжесть тела на пальцы, он нажал ими сразу все кнопки.
Лифт медленно останавливался. В глазах рябило. Упавший на пол Альберт своим телом придавил ему ноги.
Двери кабины начали открываться. Медленно, словно у него в запасе вечность. Он увидел смутные очертания полутемного второго этажа. Затем снова зарябило в глазах, руки заскользили вниз, вдоль гладкой стены кабины лифта. Он попытался сделать шаг вперед, но колени его подогнулись. Они сгибались все сильнее и сильнее.
После остановки лифта Формутеска продолжал сидеть на вентиляционном люке. Он услышал, как дверь лифта открылась. Прислушивался к тишине, стараясь не потерять контроля над собой, но возбуждение, смешанное со страхом, пронизывало его тело подобно электрическому току. Напротив сидел Манадо и глядел на него. Но у Формутески не было сейчас времени думать о Манадо или беспокоиться о том, насколько хорошо тот выполнит предстоящую работу. У него также не было времени думать о том, что же произошло в лифте и почему никто даже не попытался приподнять люк. Сейчас он мог думать лишь о том, что происходит в его собственной душе.
Бара Формутеска родился в семье, относившейся к африканскому среднему классу, хотя сам он не очень-то хорошо понимал, что это значит. Его отец был врачом, получившим образование в Британии, мать — школьным педагогом, учившимся в Германии. Он, их сын, стал дипломатом, получившим подготовку в Америке. Но что все это значит и какое имеет значение?
Еще в детстве, когда ему было шесть или семь лет, он узнал, что есть два слова, которые употребляют в его стране белые, когда говорят о неграх. Одно из этих слов было “обезьяна”, и оно относилось к тем его соплеменникам, кто жил вне городов и работал у богатых землевладельцев, а также к городской бедноте. Другое слово означало что-то вроде “цивилизованный” или “развитый”, и оно относилось к канцелярским служащим или неграм, имеющим профессию, тем, кто получил европейское образование и жил в соответствии с европейскими стандартами. У этого слова был еще другой смысл, носивший презрительный оттенок, и тогда оно означало “прирученный” или “кастрированный”. Формутеске, с раннего детства слышавшему эти слова, казалось тогда, что лучше быть обезьяной, чем евнухом; даже потом, повзрослев, он обнаруживал в себе следы дикости и дерзкой насмешливости, которые, как он полагал, являются признаком его “обезьяньей” природы.
Но его родители, домашнее воспитание и учеба за границей привели его в лагерь прирученных. Он был слишком умен, чтобы сбросить с себя все это, ведь годовой доход средней “обезьяны” в Дхабе составлял сто сорок семь долларов, а продолжительность жизни, как следствие многочисленных ужасных болезней, была меньше сорока лет. Но когда он видел вежливых, сладко улыбающихся изнеженных африканцев в серо-голубых костюмах, скользящих плавно, словно на роликах, по коридорам ООН, он снова и снова давал себе зарок, что такое — он называл это “обезличиванием” — никогда не случится с ним.
Разве мог кто-нибудь из них быть сейчас на его месте? Хотя бы один из этих гладколицых милых домашних животных? Никогда.
Он видел, как в полумраке блестели глаза Манадо, и неожиданно улыбнулся при мысли о том, что они оба являются исключениями из правил, хотя и по разным причинам. Манадо был “обезьяной”, которая старалась превратиться в манекен, а он был манекеном, пытающимся стать “обезьяной”.
Манадо внезапно прошептал:
— Что это за звук?
Формутеска тоже услышал его. Щелчок, непродолжительное громыхание, еще щелчок, потом тишина. Чтобы успокоить Манадо, он протянул ему руку. Тишина продолжалась полминуты, затем все повторилось снова: щелчок, громыхание, несколько щелчков, тишина.
— Это лифт, — сказал Формутеска. Он не утруждал себя шепотом, и его слова вызвали небольшое эхо в шахте. Руками он пытался пояснить, что имеет в виду. — Двери не могут закрыться.
— Почему? — тревожно спросил Манадо. Голос его чуть дрожал.
Формутеска зажег карманный фонарик, направив его луч в лицо Манадо. Глаза Манадо были широко раскрыты, челюсть отвисла; по-видимому, он находился на грани срыва и лишь с большим трудом сдерживал охвативший его страх. Паника обволакивала Манадо, как полиэтиленовый плащ; его можно было разглядеть сквозь нее, но очертания были неясными.
Плохо, даже опасно, если на Манадо нельзя будет положиться. Формутеска произнес спокойно:
— Что-то, наверное, мешает им. Что-то не дает им закрыться.
— Что?
— Возможно, тело, — как можно спокойнее ответил Формутеска.
Манадо моргнул, затем закрыл глаза совсем и выставил вперед руку.
— Свет, — сказал он.
— Извини. — Формутеска выключил фонарик. — Пойдем посмотрим?
Манадо не ответил. Формутеска, пытаясь разглядеть его в темноте, повторил вопрос:
— Ты готов?
— Да. Я же кивнул.
— Но мне тебя не видно.
— Прости, я не сообразил. Формутеска подошел к нему и сжал за кисть.
— Не падай духом, Уильям, — сказал он. — Мы же нужны друг другу.
— Я не буду. Просто не хочу больше здесь находиться.
Формутеска приподнял люк и сбоку заглянул в образовавшееся отверстие. Он хотел убедиться, что оба человека потеряли сознание, стараясь при этом уберечь лицо от идущего кверху потока газа. Конечно, он знал, что действие газа должно уже кончиться, однако у него сохранялся перед ним какой-то суеверный ужас; он не доверял ему.
Через отверстие лился лишь свет, и только. Формутеска сосчитал до трех и сразу посмотрел вниз.
Оба!.. Один лежит на спине, лицом кверху, другой — на животе, лицом вниз, но голова и верхняя половина туловища высунуты наружу — это его тело мешает двери закрыться.
Формутеска повернулся и кивнул Манадо.
— Отлично! — прошептал он и обрадовался тому, что Манадо смог улыбнуться.
Он легко спрыгнул вниз, переступил через тело и вышел из кабины лифта. Перед ним была довольно большая комната, наполненная коробками с экспонатами; вдоль дальней стены стояли выстроенные в ряд деревянные маски. На него глядели обезьяньи лица, и он почувствовал себя исполнившим обряд посвящения.
Услышав, как позади него приземлился Манадо, не оглядываясь, Формутеска двинулся дальше, в полумрак комнаты.
— Я сейчас, — услышал он вслед тихий голос Манадо.
Формутеска повернул голову как раз в тот момент, когда Манадо полоснул ножом по горлу одного из лежавших мужчин. Кровь была похожа на красную краску, она потекла слишком внезапно, а ее струйка была слишком тонкой, чтобы все это можно было принять за реальность.
Он ощутил смятение, был потрясен и удивлен одновременно. Действительно, они говорили об этом раньше, больше недели тому назад. В обсуждении принимали участие и он, и Манадо, и Гонор; решение было таково, что братьев и жену Каземпы нельзя оставлять в живых. Все пятеро должны быть убиты, а их тела закопаны в подвальном помещении — слишком опасными они могли стать свидетелями.
Но это случилось как-то быстро, почти мимоходом. Всего несколько секунд назад он беспокоился, что Манадо начнет паниковать, и вот теперь тот с хладнокровием, которому мог бы позавидовать сам Паркер, прыгает в лифт и перерезает горло Каземпе.
Формутеска вспомнил, что происходило тогда, когда они обнаружили предательство Баландо, выдавшего их Гоме и его белым наемникам. Большую часть допроса вел он сам, приговор привел в исполнение Гонор, но именно Манадо предложил тогда применить пытки. Им не пришлось делать этого, одного лишь упоминания о пытках оказалось достаточным, чтобы предатель признался. Но именно Манадо, такой серьезный, так усердно грызущий науку человек, внимательно разглядывая Баландо, как подопытное животное, предложил воспользоваться теми ужасными методами, о которых он был наслышан с детства.
И неожиданно для себя Формутеска понял, как много световых лет отделяют его от “обезьян”. Как бы он ни старался разыгрывать из себя свирепого дикаря, он всего лишь домашняя овечка. В растерянности он обратился в мыслях к Паркеру. Как бы тот поступил сейчас? О чем бы думал? Кем бы был?