— История так себе, — сказал я. — Такое случается каждый день. Настоящая история — это то, что произошло позже. Настоящая история — это как вы молчали, когда вашу дочь убили за то, что она знала, чем и как вас шантажируют. История стала еще лучше, когда вы по-прежнему ничего не сказали на то, что посреди улицы был убит Игнатиус Олтигбе. Ваше молчание стоило жизни вашей жене и ее занятному приживалу, который отправился за своей хозяйкой. Но самая захватывающая часть истории — это как мисс Мизелль умудрялась продолжать шантажировать вас, находясь здесь, да еще после всего что случилось? Мне просто интересно, сенатор! Каково это — жить в одной квартире с собственным шантажистом?
Эймс поднял взгляд на Коннни Мизелль.
— Я люблю ее, — сказал он. — Вот таково, мистер Лукас.
Она улыбнулась Эймсу и затем перевела эту улыбку на Синкфилда.
— Вы берете сенатора под арест, лейтенант?
— Совершенно верно, — сказал Синкфилд. — Я беру его под арест.
— Что ж вы тогда не рассказываете ему о его правах? Разве вам не положено это сделать — рассказать арестованному о его правах?
— Он знает свои права. Вы ведь знаете свои права, не правда ли, сенатор?
— У меня есть право хранить молчание, — сказал Эймс. — У меня есть право… — Он посмотрел на Синкфилда и вздохнул. — Да, я знаю свои права.
— Мне потребуется еще немного времени, — сказал Синкфилд. — Вы, по-моему, так еще и не поняли всего.
Он кивнул на Конни Мизелль.
— Она замешана в этом вместе с Дейном. Она осуществляла давление на вас, а он совершал убийства. Сначала вашу дочь, потом ее приятеля-любовника, затем вашу жену и этого парня Джоунса. Дейн убил их всех. Вы изменили свое завещание, сделав ее своей единственной наследницей. Как ей удалось заставить вас это сделать?
Сенатор покачал головой.
— Вы ошибаетесь. Изменить завещание — это была моя идея.
— А то как же! — сказал Синкфилд. — И даже, чем черт не шутит, вы, может быть, оставались бы живым еще месяц, а то и год или два. Когда на кону двадцать миллионов долларов, спешить незачем. Можно позволить себе быть терпеливым.
Эймс еще раз посмотрел на Конни Мизелль.
— Он ведь неправду говорит, да?
— Да, он говорит неправду, — сказала она.
Эймс просиял.
— Ну, конечно! Я убил человека, лейтенант. Много лет назад. Теперь я готов отвечать по всей строгости.
— Это чудесно, — сказал Синкфилд. — Это в самом деле чудесно!
— Оставим его одного, — сказала Конни Мизелль.
— Непременно, — сказал Синкфилд, отворачиваясь.
Я наблюдал, как Конни Мизелль подошла к креслу сенатора и стала перед ним на колени. Он улыбался, глядя на нее. Она провела рукой по его щеке. Он похлопал по ее руке. Она откинула голову назад, так что его ухо оказалось совсем рядом с ее губами. Я разглядел, как она шептала что-то ему на ухо. Лицо Эймса посерело, став почти цвета мокрой простыни. Потом оно побелело. Его рот приоткрылся, а глаза уставились на Конни Мизелль.
— Нет, — сказал он. — Этого не может быть. Этого просто не может быть.
— Но это так, — сказала она.
— Ты должна была сказать мне, — сказал он, с усилием поднимаясь в кресле. — Ты не должна была скрывать это от меня.
— Так получилось, — сказала она.
— Господи Иисусе, — сказал он. — Господь милосердный. — Он повернулся к Синкфилду. — Лейтенант, вы простите, я ненадолго отлучусь? — сказал он. — Мне нужно кое-что забрать в моем кабинете.
— Пожалуйста, — сказал Синкфилд. — Но потом, сенатор, нам вместе придется спуститься вниз.
Эймс кивнул.
— Да. Я знаю.
Он оглянулся, чтобы еще раз посмотреть на Конни Мизелль. Он долго не отрывал от нее взгляда, а затем повернулся и медленно пошел через гостиную к своему кабинету. Закрылась дверь. Выстрел раздался мгновением позже. Я смотрел на Конни Мизелль. При звуке выстрела она улыбнулась.
Синкфилд первым ворвался в кабинет. За ним последовал я, следом за мной — Конни Мизелль. Эймс сидел за столом. Голова была откинута назад под странным углом. Он стрелял в себя через рот. Какое-то месиво…
Библия лежала на столе, та самая полая Библия. Она была открыта, но пистолета в ней больше не было. Я обошел стол. Пистолет лежал на ковре, недалеко от безжизненной правой руки Эймса. Он был 32 калибра, с коротким барабаном. Кольт с перламутровой рукояткой. «Подделка под перламутр», — машинально отметил я.
Синкфилд подошел к Конни Мизелль и начал склоняться к ней, и наклонялся до тех пор, пока его лицо не оказалось в считанных сантиметрах от ее.
— Что ты ему сказала?! — прокричал он. Он явно с трудом владел собой. Я видел, как желваки ходили на его лице ходуном. Он понизил голос до грубого, терзающего слух скрежета:
- Что ты ему сказала такого, что он пошел сюда и сделал это над собой? Что ты ему сказала?!
Конни Мизелль улыбнулась ему в лицо. Вытянув руку, она прикоснулась к его лицу возле левого уха. Провела пальцем вниз по его челюстям и легонько похлопала по подбородку.
— Аккуратнее в выборе тона, милок-лейтенант! Ты сейчас говоришь с двадцатью миллионами долларов. Двадцать миллионов долларов не любят, когда на них кричат.
— Что ты ему сказала? — сказал Синкфилд. Точнее, почти прошептал слова.
— А ты неужели не знаешь? — спросил я.
Он взглянул на меня.
— Нет, не знаю. Я не знаю, что такое она могла ему сказать, чтобы он вошел сюда, засунул себе в рот дуло и нажал на курок! Нет, я этого не понимаю. Он уже всё, был готов ехать с нами в отдел по обвинению в убийстве. Он признался, что убил того парня в Лос-Анджелесе. Вот тут вот сидел и признался, когда ты ему рассказал, что из-за него убили его жену и дочь. Но его это не особо взволновало. Так, может, чуть-чуть, но не сильно. А она шепнула ему на ухо два слова, и он вскинулся, пришел сюда и застрелился! И ты спрашиваешь меня, знаю ли я, почему! А я признаю, что не знаю, почему!!
— Он мог бы принять все остальное, — сказал я. — Мог все принять, потому что те люди умерли, чтобы он оставался на свободе, а не в тюрьме. Его дочь, его жена. Они умерли из-за него, наверно, это его волновало, но не настолько, чтобы он из-за этого что-то предпринимал. Он ведь даже мог жить с женщиной, которая его шантажировала. Почему нет? С ее внешностью это было не так уж тяжело. Во всяком случае, для меня это было бы не так уж тяжко. Да и для тебя тоже, не так ли, Синкфилд?
Он медленно покачал головой.
— Да, — сказал он, вдруг охрипнув. — Для меня это было бы не слишком тяжело.
— А что, ты думаешь, я ему сказала? — спросила Конни Мизелль. Она мне улыбалась. Это была та самая улыбка, которая была на ее совершенном лице в момент выстрела.
— Вы сказали ему правду, — сказал я. — А он не смог ее принять и убил себя. Вы сказали ему, что вы — его дочь.
— Господи! — воскликнул Синкфилд.
— Видишь, — сказал я. — Даже тебя проняло!
— Я — не его дочь, — сказала Конни Мизелль.
— Несомненно, вы! — сказал я. — Вы родились в мае 1946 года. Это как раз спустя девять месяцев после его веселого времяпрепровождения вместе с вашей матушкой в августе 1945-го.
— Моя мама, — произнесла Конни Мизелль с расстановкой, — могла перетрахаться с шестью десятками парней в августе того года.
— Могла бы, но нет.
— Откуда вы знаете?
Я пожал плечами.
— Ниоткуда.
— Моим отцом был Френк Мизелль.
— Не-а, — сказал я. — Френк был стерилен. У него даже письмо было с подтверждением сего факта. И, кроме того, он, видимо, не встречался твоей мамой до той поры, как тебе уже исполнилось три или четыре года от роду.
Синкфилд уставился на Конни Мизелль.
— Ты приберегала это напоследок, верно? — спросил он. — То есть вы это откладывали на черный день. Ты и Дейн. А так — ты бы продолжала шантажировать его, спать с ним, убивать его семью. А уже под занавес вручается ЭТО — последний тычок, когда он уже на самом-самом краю… Тот факт, что он трахал свою дочь.
— Вы арестуете меня, лейтенант? — сказала она и опять улыбнулась.
Он покачал головой.
— Нет, — сказал он. — Я ВАС не арестую. Как вы сказали, вы теперь — двадцать миллионов баксов, а я не дурак, чтобы арестовывать двадцать миллионов. От этого не будет никакого прока. У нас нет никаких улик. У нас, черт подери, не осталось никаких свидетелей. Все мертвы. Так что не собираюсь я тебя арестовывать.
— Ого! По-моему, я что-то чую, — сказала она. — По-моему, я чую что-то очень большое — что-то, похожее на сделку?
Синкфилд кивнул.
— Да, у них есть свой особый запах, так ведь?
Конни Мизелль снова улыбнулась.
— Сколько, милый? Сколько у тебя на уме?
— Половина, — сказал он. — Что скажешь насчет половины?
Она пожала плечами.
— Это будет около пяти миллионов. После всех налогов и адвокатов, останется порядка десяти миллионов. Половина — это по пять миллионов на каждого.