— Я сам, Гроудер. Не лезь к шкале.
— Хорошо, хорошо, док, я просто хотел посмотреть, как этот верзила будет дергаться. У меня с ним свои счеты…
— Отойди немного. Приступаем. — Это было сказано нежным лирическим голосом. — Приступаем, ребята.
Я почувствовал, что «это» началось.
Я едва не обмочился в штаны. Едва не брызнул прямо на стол… туда, где был стол. Я знал, что эта проблема возникнет, секунду тому назад. Или минуту. Или час. Но допустить этого не мог, поэтому напомнил еще раз себе или тому другому человеку, который был мной, что мочиться надо в туалете, или в крайнем случае в кустиках. Но только не в штаны. Во всяком случае нельзя этого делать взрослому человеку. Так что держись, дружище. Это была чертовски забавная мысль: держи все в себе, детка! Мне захотелось засмеяться, но я не смог. А ведь хотелось в самом деле, по-настоящему. Тогда я понял, может, впервые за все это время, как прекрасно — смеяться. Ощущать радость. Радость — не боль. Радость — это не жуткая и мерзкая дрожь, возникшая снова, отличная от того, что я чувствовал до сих пор.
Я где-то читал, что в розовато-сером веществе мозга не бывает ощущения боли. Что хирург может вонзить скальпель в эту студенистую массу, покопаться в ней, раздвинуть ее извилины металлическими пружинками — и никакой тебе боли. Но возможно… возможно, существует что-то еще худшее, чем боль. Это «что-то» росло во мне, заполняя какую-то часть меня, вторгаясь во все остальное, растворяя в себе кусочки моего «я» как сверкающий, серебристый питон под названием «боа-констриктор», всасывая мои раздробленные фрагменты через рот и дальше, дальше, прямо в…
Паника, внезапная неодолимая паника брызнула чернотой в моем мозгу — извивающаяся черная масса, исполосованная розовым, серым, зеленым ужасом. Миллиарды острозаточенных лезвий красного цвета, наподобие до невозможности тоненьких червей-каннибалов, копошились в судорожно извивающейся кровавой пелене где-то позади моих глаз, или по крайней мере в каком-то уголке моего существа, а другая моя часть наблюдала за этим. Одна моя часть наблюдала за происходящим без боязни, с клиническим интересом и даже, пожалуй, забавляясь. А другая часть умирала.
Справа от меня произошло какое-то движение, чьи-то пальцы немного повернули черный циферблат, послышались невнятные слова, мои виски снова стиснули металлические пластины, затем а-а-а-а-а… нет, нет, нет. Это была боль — которая совсем не боль, а судорожный спазм, который рвал на куски и выворачивал обе половины моего мозга. Свет, который не был светом, темнота, непохожая на темноту. Я был парализован и не мог пошевелить ни пальцами, ни ресницами. Как будто меня замораживали и отогревали, потом бросали в пекло, опять замораживали, но продолжали обжигать жарким огнем. И я скользил по наклонной плоскости, горел, падал, погружался все ниже и ниже в холодные, похожие на водоворот мягкие недра земли…
Наступил конец.
Я понял, что чудовищные импульсы и судороги больше не поступают в мой мозг, хотя я их все еще ощущал. Ощущал или чувствовал скорее как воспоминание о слышанной в детстве песенке, нежели как нечто физически болезненное. Но наступил конец кошмару, невыносимому растворению самой сокровенной сущности, непреодолимому страху исчезнуть в никуда…
Снова Чимаррон. Тот же самый вопрос. Мишель. Малышка Спри. Прелестно-уродливый ребенок с раздавленным лицом, жующий лимон, шлепается животом в бассейн, наполненный мелко истолченным стеклом.
Но я узнал Чимаррона. Узнал и вспомнил его. Я понимал, о чем он спрашивает. И знал ответ. Ответ был простой: Реджистри, вилла 333. Именно там находится моя возлюбленная, моя сладкая и знойная — весенний цветок с зелеными глазами, из которых струится теплый летний дождь. Спри. Она там, она до сих пор там. Моя Спри.
Я слышал его вопрос. И понимал, я ничего не понимал с такой отчетливостью в прежней жизни, что, если я когда-нибудь и скажу ему ответ, я сделаю это прямо сейчас, пока они снова не начали терзать меня: сейчас или никогда. И я не сказал.
После этого не имело никакого значения, что они со мной сделают, что могут сделать, потому что больше никогда они не смогут причинить мне боль. Мне стало легко, хорошо и радостно. В моих глазах были слезы, я чувствовал, как они стекают по моим щекам; это было не по-мужски — чисто женская слабость в битом-перебитом, покрытом шрамами плачущем мужчине с крепкими мозолистыми руками, — и я не стыдился этих слез, мне было на все наплевать.
Затем кошмар повторился.
Некоторое время спустя я поднялся к потолку в углу комнаты и смотрел сверху на болванчиков, которые смешно суетились вокруг какого-то парня. Он казался безжизненным чурбаном, выглядел как законченный мертвец. Нет, это было не так. Если бы он был мертвым, там лежал бы не парень, а раскрывшаяся кукла, ведь бабочкой был я — я висел здесь под самым потолком. Подо мной доктор Франкенштейн колдовал с циферблатами, переключателями и помидородавилками, пытаясь создать гром и молнию, швырнуть их в неподвижного уродца, привязанного к уродливому столу, с уродливыми зажимами на голове, от которых отходили провода…
Замок, уродец, Игорь и доктор исчезли, остались далеко-далеко внизу, в самой дальней дали, там, куда не может добраться даже память. Вместо них передо мной внезапно возник… абсолют.
И вдруг Абсолют сделался трансцендентально ясным, несравненно ярким и прекрасным. Благородно-торжественные волны ослепительной и вечной синевы вздымались и расходились во все стороны… от меня. И я понял, что нахожусь в самом центре этого великолепия. Эта красота, эта взмывающая к звездам песнь колыхалась и кружилась вокруг моего обратившегося в точку сознания. Сам же я был бескрайним, всеохватным, бесконечным и поэтому чрезвычайно довольным собой.
Я двинулся, как мне показалось, вперед, однако это было движение во всех направлениях, в бесконечность, и передо мной появился просторный туманный берег, который все приближался и делался все больше и больше. И я подумал, подумал всеми кометами, солнцами, сверхновыми звездами, совокупляющимися вселенными, образующими мерцающие синапсы в безбрежности моего мозга, откуда здесь взялся туман, который наподобие ледяной, влажной, серой пелены накрыл всплывшие в памяти зимние набережные в этом огромном вскипающем пространстве. Все ближе и ближе… и вот я увидел, что это не туман, а звездное море — миллиарды звезд — сияющих капелек, кажущихся меньше песчинки потому только, что я был таким бескрайним, всеохватным, бесконечным.
Выходит, я Бог, подумалось мне, и эта мысль наполнила меня простительным ликованием. Да, я был настолько велик, что заполнял собой все окружающее пространство, вдыхал звезды и солнца, пил туманности и вселенные, стал одним из сверкающих, сияющих, величественных богов всего, что пережил и оставил в той жизни. Не меньше, чем Бог, не меньше, а возможно, вероятно, даже больше… Я был…
Что-то чудовищно огромное, массивное, зловеще смутное вырисовывалось за пределами бесконечного пространства, поднималось из темноты в темноту, затем выгнулось дугой, превратилось в обжигающий свет и понеслось на меня с ужасной скоростью. Оно мчалось на меня и в следующий миг ударилось в меня. Квадраты из серебристых силовых линий пересеклись между собой внутри большой черной дыры, от нее вниз проецировались двойные лучи металлической энергии, которые на конце соединялись в петлю наподобие рукоятки, но рукоятки в шесть раз длиннее трепещущих квадратиков, заполненных сталкивающимися вихревыми линиями, которые образовывали магическую сетку. Эта сетка надвигалась на меня, делалась все четче и четче, становилась гигантской… чем? Сбивалкой? Мухобойкой?
Чем же? Она гналась за мной, размахивая сама собой, мчалась ко мне — к безбрежному Чуду, к наполненному звездами, кишащему планетами и астероидами Суперсуществу. Все ближе и ближе… Ну вот, неужели меня раздавит какая-то гигантская мухобойка?
Ах, бросьте, вы, должно быть, шутите…
В глазах моих вспыхнул свет и ослепил меня.
Вначале я решил, что это еще одна проклятая сверхновая звезда. Но затем я пошевелился.
Будь я плаксивым парнем с девчоночьими нервами, я бы, наверное, заорал. Но я сделан из другого материала, очень и очень прочного, поэтому просто вскрикнул, как дух — вестник смерти, уколовшийся о кактус.
Я снова был в комнате, которую покинул для того, чтобы сделаться бессмертным богом-мухой; в глаза мне светила лампочка под матовым плафоном, висевшая под потолком, и я вскрикнул, потому что пошевелился — каждый мускул и сустав, каждая частичка моей плоти твердила мне о том, что я, как минимум, растянут в разные стороны, возможно, разорван на части, а скорее всего разрублен на куски.
Еще не вернувшись сюда, но уже выйдя оттуда, я должен был дергаться, напрягаться, сокращаться, расширяться с такой силой в тот миг, когда доктор Блисс поворачивал свой маленький ватт-секундный циферблат электрошока и нажимал на кнопки так, что кожаные ремни на моих лодыжках и кистях должны были ослабнуть. Однако этого не случилось. Вместо этого я очевидно вывернул все свои члены самым невероятным образом, и теперь, когда шевельнулся, каждый мускул, который я еще мог ощущать, начал беззвучно вопить. Поэтому я постарался не двигаться.