– Я очень хочу забыть тот день, но не могу. Прошло шесть лет, а я все помню – ты – за правую ногу, я – за левую… А за руки и плечи – трое коммунистов… – Всех в Ленинграде, кто носил галифе и сапоги, он называл коммунистами. А поскольку в середине тридцатых так одевались все, Яков называл коммунистами всех. Было в этом какое-то сознательное противостояние – вокруг коммунисты, и посреди этого сонма чудовищ – он, жид. – Но что бы ни случилось дальше, Са-аша-а, не упоминай моего имени.
– Напишешь мне? – спросил я, точно зная, что не напишет.
– Конечно, Саша, как только устроюсь, сразу дам знать, – ответил он, хорошо понимая, что не даст.
Первого декабря тридцать четвертого мы встретились с ним в Смольном случайно. Я приходил по вопросу бабкиной квартиры, он хлопотал о выплате пособия. Семья Яшина жила очень плохо, отец погиб в восемнадцатом, мать постоянно болела, и они перебрались в Ленинград, где жили их родственники. В марте тридцать четвертого я провожал их на вокзале так же, как в сороковом провожал в Казань. В Смольный Яшку допустили после разрешения, его вопрос улаживался. И я случайно увидел его в коридоре третьего этажа. Мы сели рядом и разговорились.
Я видел краем глаза Кирова. Он входил в свой кабинет с папкой под мышкой. Кивнул кому-то Сергей Миронович, улыбнулся, отпер дверь ключом и вошел…
– Плохо живем, Саша, – жаловался Яшка. – Жрать бывает совсем нечего…
– Что же ты, хороняка, на работу не устроишься? – возмутился я. – У тебя семья – сестра, дылда уже здоровая. Запросто на рабфаке учиться может и на заводе рубли получать, и ты, лось!.. У тебя только мать больна, но неужто вы вдвоем ее не прокормите?
Через минуту я увидел, как к кабинету Кирова подходит невысокого роста, бледный, почти тщедушный мужчина. Правую руку он держал в кармане, вторая висела вдоль тела, и кулак – я почему-то заметил это отчетливо – то сжимался, то разжимался…
Я впервые видел этого хлюпика. Не знаю почему, но я сразу проникся к нему неприязнью. Мужчины, которые не стремятся стать чуть больше в условиях, когда природа обидела их ростом, кажутся мне неполноценными. Черт возьми, нужно же что-то делать, чтобы при таком росте не быть таким худым! Например, кидать гирю и за грудой мышц скрывать маленький рост!
Было очевидно для меня, что парень этот – коммунист. Если ориентироваться на Яшкино гардеробное представление о человеке, так оно и было. Шинель, галифе, сапоги, гимнастерка – все новенькое, ухоженное…
– Ты забыл, что у меня язва? – обиделся Яша.
– Ах да, конечно, – вспомнил я, убирая ноги с прохода, чтобы не мешали служащим, – когда мы познакомились, а дело было в девятьсот девятом, она у тебя уже была. Но на память мне, как доктору, не приходит ни единого случая, когда бы ты страдал от приступа.
– И потом, ты знаешь мое положение… По субботам…
– Прости, запамятовал. Я снова невнимателен к твоим проблемам. Мы же по субботам не работаем. Тем более по воскресеньям. А тут субботники, пятилетки в четыре года. Какой дурак придумал эти темпы? Он что, не знал, что по субботам нормальные люди к труду не обращаются?
– В голосе твоем, Саша, звучат отвратительные нотки юдофобии. Не удивлюсь, если ты однажды – я так думаю, в тот момент, когда пятилетки решено будет считать как два года, – упрекнешь меня за то, что я не считаю Христа мессией. И предъявишь-таки претензии на тот счет, что мой народ участвовал в его распятии.
Мужчина у кабинета Кирова взялся за ручку двери.
– Если ты не заткнешь свой рот, нас накроют и водворят в психушку, – проговорил я. – Говорить такие речи у кабинета человека, разрушившего сорок семь церквей за десять лет, не обязательно.
Мужчина открыл дверь…
– Послушай! – Меня окрылил тот факт, что Сергей Миронович, судя по его улыбке, находится в добром расположении духа, а именно в такие мгновения человек предрасположен к актам милосердия. И дважды вдохновил – что в кабинет самого великого из питерцев, оказывается, можно попасть вот так запросто – повернув ручку двери. – Мы идем к Кирову!
– Оставь эти шутки для другого еврея!
– Для другого еврея у меня другие шутки!
Схватив Яшку за рукав, я оторвал его от лавки и поволок к кабинету.
– Мы сейчас зайдем, и ты скажешь: «Сергей Миронович, доброго вам здравия! Моя семья умирает с голоду!» А я представлюсь и добавлю, что в заявлении этом нет ни капли лжи.
– Нет, на такое безумие я никогда не пойду, – бубнил Яшка, однако же шел. – Моя семья уже не мажет икру на хлеб, но еще не пухнет…
– Сделай виноватую морду, – приказал я, берясь за ручку. – Когда она такая, даже мне хочется дать тебе денег.
Повернув ее до щелчка, я распахнул дверь, и мы вошли…
Когда я сделал первый шаг внутрь, члены мои сковало ужасом. Впрочем, был это, наверное, даже не ужас. Еще не ужас. Оцепенение. Коматоз.
Я слышал, как забилось Яшкино сердце.
Раздался выстрел…
//- * * * -//
«Тявк!» – снова прозвучало на улице, но уже ближе.
Есть, что удивительно, не хотелось.
Но выпил бы воды я сейчас ведро, наверное…
– Никогда!.. Никогда, ты слышишь, не упоминай мое имя в этой связи! – просил он, шагая по улице. – И никогда! – запомни! – не рассказывай правды! Даже если спустя две минуты я попрошу тебя напомнить эту историю, ты… Что ты должен мне рассказать?
Его нужно успокоить. Иначе он или с ума сойдет, или меня сведет.
– Мы сидели…
– Не «мы»!!
– Прости, я совершенно выбился с тобой из сил. – Я положил на его вздрагивающее плечо руку. – Я! я пришел в Смольный, чтобы просить за квартиру своей покойной бабушки. Сидел у кабинета уполномоченного по жилищным вопросам. Увидел, как по коридору идет Сергей Миронович Киров. Вождь ленинградских коммунистов. Сзади к нему неожиданно подскочил, как было установлено позже органами, Николаев, выхватил револьвер и выстрелил. Сергей Миронович, уже почти войдя в кабинет, упал замертво на пороге. Сразу после этого Николаев закричал: «Мой выстрел пронесется сквозь века!» – и попытался выстрелить себе в висок. Но подоспевшая охрана помешала злодею осуществить свой коварный замысел по уходу от ответственности. И враг был задержан…. – Проговорив все это в точном соответствии с документом, который подписал час назад, я облегченно вздохнул.
– Все правильно, – подтвердил Яшка. – И в дальнейшем, кто бы тебя ни спрашивал, в бреду ли, нетрезвый ли, под пытками, ты повторяй только эту историю. – Он растер пальцами нос – еще одна вредная привычка этого человека. – Только эту! И вот еще что… Не хочу предрекать, но что-то подсказывает мне, что жив ты будешь до тех пор, пока не назовешь мое имя.
Это было уже слишком. Нельзя же столько раз просить об одном и том же. Особенно когда видимых причин для того нет никаких.
– Яша, еще немного, и я попрошу тебя забыть обо мне. Система выживания, которой ты придерживаешься, кажется мне немного… безнравственной, что ли, и – чересчур предусмотрительной. И то и другое мне не нравится.
Мы расстались на Невском.
– Нравится не нравится, – повторил он, и я понял, что слова мои совесть его все-таки царапнули, – но ты вспомнишь меня, когда появится вдруг человек, который спросит тебя: «Кто тот второй?»
– Прощай навсегда, скотина.
– До завтра.
Завтра мы действительно встретились. Он провожал меня в Москву. На следующий день он отправил свое и мое заявление по почте, и через два месяца нам почти одновременно пришли ответы из Смольного. Мне было дано разрешение на вселение в ленинградскую квартиру. Думаю, похлопотал один из моих пациентов в московской больнице НКВД. Яшке было написано: «В удовлетворении вашей просьбы о получении пособия отказано».
– Конечно, – сказал мне в сороковом, на вокзале, вспоминая этот случай, Яков, – я же еврей. Ты помнишь наш разговор?
Я помнил.
А тридцать первого июля следующего года, спустя полтора года после расставания и почти семь лет после выстрелов в Смольном, я услышал вопрос, отвечать на который Яшка мне не рекомендовал.
Сказал бы мне кто-нибудь, зачем сейчас, когда немцы входят в СССР, как нож в масло, когда вот-вот они появятся у стен Москвы, в украинской глуши, в окружении, рискуя головой, вдруг появляются двое чекистов с Лубянки, расспрашивая меня о свидетеле убийства Кирова. Даже сейчас, в странной тишине и зловещем мраке, мне казалось это каким-то ирреальным событием. Мало того, они хотят вывезти меня из окружения – вырвать из лап смерти, чтобы замучить (а для чего же еще? – после проводов-то…) в Москве. Бред…
Кому в эти минуты понадобилась фамилия второго свидетеля?
И вдруг в голову мне совершенно неожиданно, не по моей воле, свалилась мысль: «А почему я до сих пор жив, собственно?..»
Потому что Шумов не может меня убить, пока я не назову Яшкину фамилию.
Сукин сын Яшка оказался, как всегда, прав…
А почему они не вырвали клещами имя здесь, в школе? Порадовали электричеством – и все, как дети… Неужто методов не знают?
Знают… А дело в том, что пытать командира, хотя бы и врача, сейчас, здесь, когда фашисты убивают рядовых Красной армии, оставшихся без командиров, это… Их бы самих тут оставили. И они решили все сделать по-человечески. То есть вывезти меня для пыток из окружения.
Есть не хочу.
Умираю от жажды. И от какой-то странной усталости. Видимо, это результат разговора с Шумовым…
Я сел на пол, потом беспомощно завалился на бок. И почувствовал, что снова засыпаю…
//- * * * -//
На этот раз очнулся я не от собственных рассуждений, а в принудительном порядке. Кто-то молотил в дверь. Моргая и смахивая с лица сонную вязь, я уселся на полу, ожидая в такой позе и встретить Шумова.
И только сейчас сообразил, что Шумову незачем стучаться в эту дверь. Мазурин запер меня и ушел. Я посмотрел в оконце. Там было светло как днем. Наверное, день и был. Луч света, пронзая комнату, лежал на пыльном полу квадратом. Теперь от его черноты Малевича не осталось и следа. Скорее это был квадрат Ван Гога – по сочности цвета красок равных Винсенту не было.
Дверь сотрясалась от ударов, но я-то уже знал, чем это заканчивается. Отбитыми конечностями. До меня доносились даже не обрывки речи, а просто звуки, издаваемые человеческой глоткой. Разобрать нельзя было ни слова. Наверное, раньше это была не школа вовсе, а штаб-квартира Мазепы. И здесь, где теперь сижу я, сидели его пленники. Мысль о том, что сюда могли запирать нерадивых советских учеников, в мою голову пришла, но последней. Сразу после того, как стук и болтовня снаружи, в подвале, прекратились.
И снова – тишина, хоть ножом ее пластай.
– Да что же это такое? – уже нервно прокричал я.