Один из караульщиков подошел к котлу, лениво ковырнул его ковшом, и котел благодарно забулькал, освобождаясь от горячих паров. Зло полыхнуло пламя, далеко в воду забрасывая огненные искры, которые рассекли темень да и погасли.
— Эй, кто такие? — лениво окликнул караульщик проходивших мимо мастеровых.
— Посадские мы, — бойко отвечал Нестер, — подзадержались малость в городе. Вот сейчас домой идем, заночевать-то негде.
— Ишь ты… посадские! — засомневался караульщик. — По харе разбойной видать, что вор. Царь-то помилование объявил, потому вас сейчас в городе как карасей в пруду. Ладно, пусти его, Григорий. Помилование так помилование. Не будем государев праздник омрачать. Пускай себе идет. Только ежели вор, дальше плахи все равно не уйдет. Не прощаюсь я с тобой, стало быть. Эй, слышь, как там тебя?!
С натужным стоном отворились ворота. Потом вновь стало тихо. На башне разбуженной птицей заскрипели часы, и на колокольне Спасской башни трижды ударили в колокол.
Была полночь.
Силантий с Нестером прошли по мосту. Где-то далеко за спиной вспыхнуло красное зарево: то догорали последние костры, и темнота еще плотнее, еще глуше охватила крепостные стены. Мост был крепкий, и толстые доски едва поскрипывали под ногами мастеровых.
— Выбрались, кажись, — с облегчением проговорил Силантий.
Дорога проходила через посад, который все еще не хотел засыпать и продолжал разделять с государем его радость. Кое-где в окнах робкими мотыльками билось пламя свечи. В одном из дворов какой-то мужик пьяно и весело тянул удалую казачью песню, а ему в ответ сонно отозвалась корова и умолкла на самой высокой ноте, не дотянув своего отчаянного «му».
Нестер и Силантий оставили позади посады и вышли на Можайскую дорогу. Они не чувствовали усталости, и рассвет показался им неожиданным. Сначала поредевшая малость тьма позволила различить впереди небольшую деревушку: дома веселыми грибками разбежались по пригорку. Потом ночь выпустила дальний лес, а сама отодвинулась к горизонту и там умирала, проглоченная красной зарей. И все отчетливее и яснее стали проступать контуры вздремнувшей чащи; ручейка, особенно голосистого в этот ранний час; поляны, белой скатертью выделяющейся на фоне темных сосен.
Вдруг Силантий увидел, что им навстречу шагает чернец. Он появился из ниоткуда, словно был порождением прошлой ночи, ее грешным плодом; а возможно, это ночь укрылась в его темной пыльной рясе до следующего дня. Вот встряхнет монах одеянием, и темнота вновь постепенно окутает землю: сначала лес, потом ручеек, а затем и поляну.
Монах шел не спеша, чуть прихрамывая, без интереса поглядывая на приближающихся путников. Высоченный и сгорбленный, он походил на жердь, обряженную в монашеское платье. Вся фигура его выражала покорность, даже колени слегка согнуты, готовые продолжить прерванный разговор с богом. Только взгляд у него был шальной и никак не хотел соответствовать униженному виду монаха.
— Милостыню не подадите? — Чернец остановился как раз напротив Силантия и внимательно посмотрел на путника.
Чеканщик поежился: таким голосом не милостыню просить, а с кистенем на большой дороге стоять.
— Пойми, добрый человек, нет у нас ничего. С острога идем. То, что было, на прокорм пошло да караульщики забрали, так что не обессудь.
— За что в остроге сидели, странники? — поинтересовался монах. — Неужно ограбили кого?
— Не грабили мы никого, мил человек, — в голос ответили мастеровые. — Служили мы на Монетном дворе у боярина Федора Воронцова, а тот вор оказался, монеты у себя в подворье делал. Вот за то и поплатились, что рядом с ним были.
— Ишь ты! Страдальцы, стало быть, — посочувствовал монах.
— Как есть страдальцы, — отозвался Нестер.
— А куда путь держите?
— Да сами еще не знаем, милой человек. Видать, туда, куда глаза укажут.
— Хм… И не боитесь? Грабят сейчас на дорогах, а то и вовсе могут живота лишить. Вот выйдет такой, как я, да и отберет все! Вы про Яшку Хромого слышали?
— Как же не слыхать? Конечно, слыхали! Только видеть его не доводилось. Лютует он, говорят.
— Лютует, — печально соглашался монах. — Находит на него такое. — И, зыркнув бесовскими глазами, добавил: — А ведь я и есть тот самый Яшка Хромой… Что? Испугались? — с довольным видом разглядывал он опешивших путников. — Эй, Балда, поди сюда! — И тотчас из кустов навстречу Нестеру шагнул детина величественного роста, огромный и лохматый, как медведь. — Обыщи-ка их. Чудится мне, что не сполна они исповедались перед иноком. Может, под портками чего утаили?
— Побойся бога, монах, — взмолился Силантий, — если мы и грешны, то уж не до того, чтобы под портками у нас шарить. Нет у нас ничего! — Балда уже сделал шаг, чтобы сграбастать молодца и заголить до самой головы рубаху. — К тебе мы идем, Яков! У тебя хотим служить!
— Ишь ты! — крякнул Яшка от удовольствия. — В тати решили податься? А не боязно? За это ведь государь наказывает. Ну-ка, Балда, покажи путникам свои руки с государевыми метками.
Громила приблизился вплотную к Нестеру и показал руки с безобразными язвами вместо ногтей.
— Видали? Вот так-то! Не далее как два дня назад у палача гостил. Вот вместо калачей ему ногти и повыдергивали. И если бы не помилование, так голову бы на плахе оставил. — И уже другим голосом, в котором слышался неподдельный интерес: — Что, действительно монетное дело разумеете?
— Чеканщики мы, резать умеем.
— Ну что ж… были чеканщики у боярина Воронцова, будете чеканщики у Яшки-вора.
После венчания на царствие Иван Васильевич с Пелагеей расстался. Обрядили ее в монашеский куколь[29] и в сопровождении строгих стариц[30] стали отправлять в монастырь. Пелагея свою участь приняла достойно: поклонилась в ноги московскому государю и перекрестилась на красный угол.
Еще вчера она была всемогущая госпожа, перед которой сгибалась дворовая челядь, а сегодня оказалась брошенной девкой. Кто-то пнул ее в спину, подталкивая к выходу, а дряхлая и злобная старица зашипела вослед:
— Ишь ты! Приживалица царственная. Теперь до конца дней своих сей грех не отмоешь. Это надо же такое сотворить — государя нашего опутала! Какая только сила в тебе сидит?!
Пелагея обернулась и, гневно нахмурив чело, прошипела:
— Прочь, старая ведьма!
Старица опешила и тихо отошла в сторону. На миг к Пелагее вернулось ее былое величие, и она, обернувшись к государю, произнесла проклятие:
— Сил тебя лишаю, царь! Хоть и молод ты, а немощным стариком станешь.
Пророчество Пелагеи Иван Васильевич почувствовал в тот же вечер, ощутив свое бессилие перед красивейшей девкой Проклой. Баба стояла нагая, без стеснения выставляя всю свою красу перед юным государем. Иван поднялся с ложа, приобнял ее за плечи и почувствовал под ладонями горячее и жадное на любовь девичье тело.
— Не могу, — с горечью признался Иван. — Пелагея всю силу у меня отобрала. Ведьма, видать, она. Иди отседова, постельничий тебя в комнату отведет.
Девка прижалась к государю, прильнула губами к его устам, словно хотела своим теплом вдохнуть в него утраченную силу.
— Государь-батюшка, любимый мой! Да что же она с тобой, ведьма такая, сделала?! Приворожила к себе, да так, что на других баб теперь смотреть не можешь? А ты обними меня, сокол мой, крепче обними. Вот так… Вот так. Силушку свою не жалей, так чтобы косточки мои захрустели. Вот так, батюшка… Вот так…
Иван так и сяк мял девку в своих руках, жадно прикладывался губами к ее груди, но чем сильнее желала Прокла, тем больше он чувствовал свое бессилие.
— Нет… Не могу… Видно, и взаправду ведьма! Околдовала меня Пелагея! Всю силушку отняла. А ты ступай… ступай…
Девка нырнула в сорочку, опоясалась и босой ушла к двери, оставив царя наедине со своим бесчестием.
Последующая ночь для юного государя стала очередной пыткой. Красивые девицы растирали его благовониями, но царь, подобно ветхому старцу, только пожирал глазами крепкие тела, не в силах разбудить в себе былую страсть.
Иван не выходил из своей комнаты уже двое суток, закрывался даже от ближних бояр, и только дьяк Захаров, сделавшийся любимцем царя, да митрополит Макарий осмеливались нарушить его покой.
Между тем о позорной слабости государя заговорили по всей Москве. На Постельничье крыльцо, где обычно коротали свое времечко стряпчие и дворяне, кто-то из бояр вынес весть о недуге царя, а оттуда неожиданная новость шагнула в город.
Наконец Василий Захаров дал совет:
— Раз Пелагея-ведьма порчу на тебя навела, порчу ту извести надобно.
— Как же это сделать? — с надеждой вопросил царь.
— Есть такие бабки, которые хворь всякую снимают. Поплюет иная по углам, так болезнь тотчас и отпадает, как будто ее и не было. А Пелагея — ведьма! Истинно ведьма! Только теперь царскому суду ее не предашь, в монастыре упряталась. А так гореть бы ей на осиновых угольях.