Как обнаружилось, «Илиаду» он не читал и не подозревал, что война журавлей с пигмеями описана еще у Гомера. Тем сильнее впечатлил каноника его рассказ. «Все услышанное мною от этого московита, – заметил он в своих записках, – заставляет думать, что иные миры, о которых говорил Демокрит, воистину существуют».
Анкудинова оставили в Кракове, чтобы при случае использовать его как разменную карту в игре с Кремлем. Здесь он прожил почти два года, овладев тремя языками – латынью, немецким и польским. Последним – настолько, что сочинял на нем стихи.
В Москве быстро прознали про самозванца. Русские послы заявили полякам, что Василий Шуйский был бездетен, у двоих его братьев рождались только дочери, а государевых наместников в Перми Великой отродясь не бывало. «Тот вор влыгается в государское имя», – говорили послы, но не могли объяснить, кто таков этот московский царевич и откуда взялся. Им предпочли не поверить. Анкудинов продолжал спокойно жить в Кракове, пока сам же не совершил роковую ошибку.
Он не знал, что священник местной православной церкви – тайный московский агент, и как-то раз попросил его молиться за раба божьего Тимофея. Из разговора ясно было, что имеется в виду сам проситель. Священник донес в Москву, там произвели сыск и уже с фактами в руках потребовали выдать беглого подьячего Тимошку Анкудинова, называющего себя князем Шуйским.
Началась торговля. Поляки настаивали на доказательствах более весомых, из Москвы слали показания свидетелей. Среди них выделился своим усердием подъячий Василий Шпилькин из числа анкудиновских кредиторов. Он служил в Посольском приказе и добился командировки в Краков, чтобы опознать самозванца на месте. Выданный ему из казны запас соболей должен был убедительно аргументировать его точку зрения при встрече с панами из королевской рады, но соболей у него не взяли и царевича не показали. С тех пор Шпилькин возненавидел Анкудинова еще сильнее.
Переговоры продвигались не так скоро, как хотелось бы Москве, однако исход их не вызывал сомнений. Король Владислав готовился к войне с турками и не склонен был ссориться с царем по пустякам. Анкудинов это понимал, и однажды утром посыльный из Вавеля не застал его дома. Ни к вечеру, ни на другой день он не появился, но тревогу забили не сразу. Польское легкомыслие и московская волокита были двумя ликами мудрого славянского Януса, знающего, что единственный способ остановить время – не замечать его быстротечности. Прошло три дня, прежде чем снарядили погоню. На какой дороге искать беглеца, никто не знал, высланные за ним шляхтичи без толку пометались вокруг столицы и ни с чем вернулись назад. Анкудинов пропал бесследно. Остались от него рассказы о Перми Великой, кое-какая рухлядь да еще найденные на квартире польские и русские вирши, темные от множества иносказаний. Из них можно было понять одно то, что сочинял их человек непростой.
За полгода перед тем Анкудинов сошелся в Кракове с вдовой одного православного купца из Полоцка, после смерти мужа оставшейся жить на чужбине. Женщину допросили, не слыхала ли она, куда намеревался бежать ее любовник. Все было бесполезно, вдова ничего не знала или не хотела говорить. Ее стали пытать. Тогда, путая астрологию с астрономией, она рассказала, что царевич «звездочетные книги читал и астроломейского учения держался». По этому учению выходило, будто ему на ней жениться никак нельзя. Его царица, говорил он ей, рождена под иной звездой, и если он против «астроломии»
пойдет, не бывать ему государем на Москве, а через то всей православной вере будет большая беда.
Ей велели вспомнить, когда она последний раз видела своего коханого и о чем они говорили. Вдова вспомнила, как дня за два, за три до побега он пришел вечером, хотел с ней возлечь, а она не захотела, потому что не припас для нее никакого подарочка. Он тогда сказал: «Нет, сердце мое, никак не могу себе этого позволить».
Она думала, что ему жаль грошей на подарочки, и, желая попрекнуть его жадностью, спросила: «Чего это ты, батюшка, позволить себе не можешь?»
«Нарушать закон, всем тварям даденный», – ответил Анкудинов и рассуждал о том долго, многажды ссылаясь на Священное Писание. Ей пришлось лечь с ним, чтобы не вышло ничего богопротивного.
После утехи, утеревшись и помолчав немного, он сказал со вздохом: «Правду молвить, оно того не стоит, чтобы из-за него образ свой поганить. Пакость одна».
«Что?» – не поняла вдова.
Он рассердился на ее бабью дурость, но объяснил: «То самое, что мы с тобой сейчас творили».
Ей это сделалось обидно, она заплакала. Анкудинов стал ее утешать, говоря: «Напрасно ты, я ведь тебе не в укор. Я в одной книге читал, что Бог-от, он не желал, чтобы между мужчиной и женщиной было такое свинство. Это Адам с Евой сами выдумали, а Господь в наказание нам так все и оставил. По первости у него насчет нас другая была мысль».
«Для чего же, – возразила вдова, – нам всем детородные части дадены?»
«Урину отводить, – отвечал он. – Прочее на них со временем наросло, как мозоль. Оттого что мы их употребляем не по назначению».
У него на все готов был ответ, о чем ни спроси. Вдова, однако, не унялась и заспорила: мол, детишки бы тогда отколь брались? Этого он ей не раскрыл, сказал только, что Господь неисповедимым промыслом своим хотел так все устроить, чтобы люди плодились и размножались без соития. Животные бы так же, как теперь, а люди – иначе.
«Как?» – спросила вдова.
Он засмеялся: «Э-э, чего захотела! Того ни в одном государстве никто не знает».
«И архиереи, – усомнилась она, – не знают?»
«Ни один человек», – заверил ее Анкудинов, после чего встал, оделся и ушел среди ночи.
9На даче у тетки Катя жила третий месяц. Это была единственная близкая родственница. Мама умерла от рака прямой кишки еще при Брежневе, а отец лишь однажды возник из небытия, когда Катя на своем библиотечном факультете в Институте культуры уже писала диплом по каталожной системе Ранганатана. Маме он заявил, что как отец должен знать о дочери все, даже то, о чем при матери она говорить не захочет, сейчас они вдвоем поедут в ресторан, где им никто не помешает. Мамины протесты остались без внимания, Катя подмазала глаза, встала на каблуки и, как на сцену, вышла из соседней комнаты. Отец ахнул. На такси отправились в «Якорь» на улице Горького, там он сначала рассказывал ей о своей теперешней жене и детях, какие они у него замечательные, потом быстро напился и ушел с какой-то девкой, которую подцепил прямо в вестибюле. Больше Катя его не видела.
Замуж она вышла поздно. Задолго до этого будущий муж вместе с другими маленькими человечками поселился в ее доме среди лесов и болот, но был изгнан оттуда раньше, чем из квартиры на Дружинниковской улице. Они еще не развелись, когда ее лесной дом, внутри оставаясь прежним, начал ускользать из привычной системы координат. Много лет он находился в сибирской тайге, на Аляске, в ледяных пустынях Памира, где-то бесконечно далеко, хотя теоретически его все-таки можно было отыскать на карте, но теперь сначала отодвинулся в полную географическую неопределенность, как острова блаженных, а затем и вовсе пересек черту между тем миром и этим. После развода в нем появились первые мертвецы – двое бывших одноклассников, о которых никто не знал, что они любовники, пока их не нашли в квартире с открытыми газовыми вентилями. Со временем Катя стала понимать, что означает ее желание поскорее лечь в постель и очутиться в том, настоящем своем доме, куда все чаще стала уходить днем, в метро, в магазине, на работе. Это царь смерти манил ее к себе из уютно желтеющих в темноте окон. В конце концов она решительно выселила оттуда всех покойников, перенесла свой фаланстер поближе к Москве, и он вновь стал приятной предсонной забавой, не более того.
Утром Катя отметила, что поглядывает на себя в зеркало глазами вчерашнего знакомого. Это был хороший знак. Душа начала оттаивать после недавнего романа с молодым, моложе ее, мастером по установке спутниковых тарелок, в прошлом – майором ракетных войск стратегического назначения. Познакомились в «Строителе» месяц назад. Несколько раз ходили в кино, он дал ей почитать «Воспоминания и размышления» маршала Жукова с карандашными пометами на полях против тех мест, которые в прежних изданиях вымарывались цензурой. В нем ощущалось ровное достоинство высококлассного специалиста, знававшего лучшие времена, но отдающего себе отчет в том, что судьба работает не с анкетами из отдела кадров.
Жил он в номере на двоих, после ужина Катя привела его на теткину дачу. Выпили сухого вина, немного потанцевали под транзисторный приемник. Раздевать ее он начал как-то очень вовремя, не раньше и не позже, чем нужно. Легли, дальше все пошло наперекосяк. Он, видимо, считал, что порядочная женщина должна раздвинуть ноги и лежать под ним как бревно, в крайнем случае может руками развести себе губы, если прицел взят неверно, и несказанно изумился, когда Катя, облегчая ему задачу, сама ввела в себя его член. После этого он решил, что с ней все позволено, и стал требовать от нее всяких штук. Она попробовала объяснить, что они еще слишком мало знают друг друга, чтобы подобные изыски могли доставить им удовольствие. Началась какая-то дикая торговля, вдруг ему стукнуло в голову, что от такой, как она, нужно ждать беды. Он вскочил как ошпаренный, налил воды в кастрюлю, поставил на газ и нервно курил, то и дело пробуя воду пальцем. Потом побежал с этой кастрюлей во двор и долго мылся там с мылом. Обратно Катя его не впустила. Одежду и мемуары Жукова выкинула за дверь, прямо на снег. Он ушел, тогда она тоже согрела воды, вышла с ковшиком в сени и заревела белугой, стоя на холоде в одной ночной рубашке с кружевами на груди, купленной с рук у Казанского вокзала, в корейских тапочках с бантиками. Дура, дура, какая дура, Господи! Бросилась в дом, стала целовать фотографию Наташи, шепча: «Прости, девочка моя! Прости меня, дуру!»