При Колчаке же тюрьма не только не «возродилась», но пришла в окончательный упадок: в камеры, рассчитанные на двенадцать человек (двенадцать коек, одна параша и один столик), набивали по сорок, а то и по шестьдесят заключенных. И в глазок двери, который всегда являлся недреманным оком Российской империи, ничего нельзя было разглядеть, кроме копошащейся массы тел. Власти забыли про тюремные инструкции. Даже мудрый, десятилетиями выверенный ритуал смертной казни и тот был попран сапогом невежды. Теперь не заказывали саванов, веревок, мыла (обязательно варавского). Все это было ни к чему: приговоренных не вешали - их стреляли. И делалось это без представителя прокурорского надзора, без врача, зачастую в самих камерах, которые после расстрелов невозможно было привести в приличный вид… Какое уж тут «возрождение»!
Так грубая действительность рассеяла мечты энтузиаста тюремного дела. И хотя всю свою жизнь он привык не сомневаться в мудрости высокого начальства, в его душе день ото дня зрело недовольство «верховным правителем». И арест Колчака его не удивил - это была естественная кара за пренебрежение неотложными нуждами тюремного ведомства. «Верховный правитель» обрек себя уже тогда, когда подписал свою ничего не значащую резолюцию. Бывший начальник тюрьмы не мог сочувствовать такому сановнику. Тем не менее он учитывал, что Колчак полный адмирал, то есть чин второго класса. Это по приложению к статье 244 устава о службе соответствовало по гражданскому ведомству действительному тайному советнику, а по придворному - обер-камергеру, обер-гофмаршалу или обер-шенку,
Особа второго класса - это особа второго класса.
На шитых золотом погонах полного адмирала - три двуглавых орла. И каждый из них требует свою долю почтения и уважительного трепета. Эти чувства должны выражаться во всем - в готовности оказать услугу, в лице, жестах, в умении слушать и поддакивать, в интонации и даже в почерке. Письма, а тем более докладные, адресованные особе второго класса, полагается писать разборчивым округлым почерком, на цельном листе большого формата специальной почтовой, а не обычной писчей бумаги. В тех же случаях, когда письмо занимает больше страницы и нужно переносить часть текста на следующую, слова ни в коем случае не разъединяются. Переносятся лишь фразы. А еще лучше - так подгадать, чтобы переносимый текст начинался по какому-нибудь иному поводу, а следовательно, с новой строки. Чернила полагается употреблять не цветные, а только черные. И заканчиваются такие письма трепетными и уважительными словами: «С глубочайшим высокопочитанием и совершенною преданностью имею честь быть Вашего Высокопревосходительства всепокорнейший и преданнейший слуга…»
Именно так, с соблюдением всех правил, писал свою докладную старый чиновник, вышедший на пенсию в скромном чине коллежского асессора, что, как известно, соответствует штабс-капитану или, к примеру, штабс-ротмистру. И хотя по докладной не было принято мер, а сам «правитель» прибыл в тюрьму в качестве арестанта, бывший начальник тюрьмы считал своим долгом оказать почет если не самому Колчаку, то трем двуглавым орлам, на крыльях которых полный адмирал парил над головами простых смертных. Поэтому он собственноручно, поскольку это некому было поручить, вымыл пол в «висельной камере», поскреб ногтем надписи и отправился к новому коменданту тюрьмы, который две недели назад еще числился арестантом из 11-й камеры.
По требованию губкома большевиков Политцентр не только назначил комендантом тюрьмы коммуниста, но и дал, как выразился Ширямов, «более или менее добровольное согласие» на замену караула рабочей дружиной. Теперь все арестованные во время переворота деятели колчаковского «правительства» фактически находились в руках большевиков.
Когда «ясные пуговицы», так прозвали заключенные старшего надзирателя, появился в конторке, комендант обсуждал с командиром дружины систему расстановки внешних и внутренних караулов (Тимирева, Колчак, его адъютант и директор канцелярии временно находились в общей камере) и одновременно пытался стянуть со сбитой в кровь ноги чрезвычайно тесный сапог. И то и другое почему-то не получалось.
Войдя в контору, старший надзиратель сразу же сообразил, что он здесь не ко времени. Багровое, нахмуренное лицо бывшего арестанта из одиннадцатой не предвещало ничего хорошего. Но над ним, старшим надзирателем, довлел груз долга, поэтому он не пошел на попятный, а, осторожно прикрыв за собой дверь, вытянулся и деликатно кашлянул.
- Ну что там? - недовольно спросил комендант, оставя в покое сапог и разминая в ладони поросший сизой щетиной подбородок.
- Я касательно господина адмирала, - тихо, но твердо сказал старший надзиратель.
- Так ведь все уже решили-вырешили… Будет в «висельной». Подготовили?
- Прибрал…
В воспаленных глазах коменданта вспыхнули веселые огоньки.
- Прибрали?
- Так точно. Подмел, пол вымыл…
- Сами?
- Так точно. Комендант хмыкнул.
- Слыхал, Петр Зосимович? - подмигнул он командиру дружины. - Сам вымыл! Мы-то без приборочки, в собственном дерьме сидели… Расстарался старик, а?
- Адмирал… - буркнул немногословный командир дружины.
- То-то и оно что адмирал, - согласился комендант. - Ну да ладно, прибрал так прибрал. Чистота, она не помешает. А пожаловал зачем?
Бывший начальник тюрьмы, прижимая ладони рук к тощим старческим ляжкам, сказал:
- Прошу соизволения на размещение в камере номер пять книг.
- Каких книг?
- Дозволенных тюремным ведомством, божественных…
- Какой уж тут бог, папаша! - махнул рукой командир дружины.
- Православный, - не понял «ясные пуговицы». От удивления комендант так сильно дернул сапог, что тот, скрипнув, освободил наконец ногу. Эта неожиданная удача настроила его на благодушный лад.
- Валяй, - сказал он. - Хотя бога нет, ежели разобраться, но против книг не возражаю, пусть и божественных… - Комендант пошевелил под столом занемевшими пальцами ноги, покрутил голой горячей пяткой по холодному полу. Такое же ни с чем не сравнимое блаженство он испытал три месяца назад, когда с него сняли «предупредительные связки» - хитроумные кандалы, скреплявшие цепью правую руку с левой ногой. - Можешь ему хоть всю тюремную библиотеку перетащить, - сказал бывший арестант 11-й камеры. - Белогвардейщине крышка. Теперь каждому заключенному, пусть он и Колчаком будет, послабление… Без мордобоя и кандалов… Придет время, судить по закону будем, а издевательств никаких. И прогулки ему, и свидания с гражданкой княгиней… Большевики не колчаковцы.
Старший надзиратель добился больше, чем рассчитывал. Но высшей инстанцией для него все-таки был не арестант одиннадцатой, превратившийся по воле случая в коменданта («ну и времечко!»), а старые циркуляры. Они же строго ограничивали количество, а главное - качество духовной пищи. Заключенных полагалось снабжать литературой лишь «духовно-нравственного», «серьезного» и «научного содержания». Относительно газет и журналов указывалось, что их можно давать арестантам не ранее года после их выхода («Правила содержания в тюрьмах гражданского ведомства политических арестантов», утверждены министерством юстиции 16 апреля 1904 года).
Полный адмирал и бывший «верховный правитель» мог, конечно, рассчитывать на некоторые льготы. Однако они должны были идти по линии расширительного толкования правил, но не их искажения.
Поэтому после некоторых колебаний старший надзиратель остановился на библии, «Молитвеннике для заключенных» директора пермского тюремного комитета протоиерея Попова, искуренном наполовину историческом романе господина Лажечникова «Ледяной дом», подшивках журнала духовного ведомства «Церковный вестник» и омской газеты «Слово» за последние месяцы 1918 года. Все это он аккуратно сложил ровной стопочкой, а затем, поддавшись порыву великодушия, присовокупил два номера «Тюремного вестника».
Когда Колчака ввели в камеру, она не только соответствовала всем требованиям министерства юстиции, но и отличалась некоторым щегольством, которое оценил бы каждый опытный арестант. Но бывший «верховный правитель» был новичком. Поэтому он в первую очередь отметил не чистоту пола, не такую роскошь, как постельное белье и книги, а зарешеченное окно, сырость и тот специфический запах, по которому можно узнать тюрьму даже с закрытыми глазами. «Запах неволи», как назвал его в одном из своих писем Стрижак-Васильев…
В камере было тихо. Колчак сделал несколько шагов, остановился, снял полушубок, шапку, положил их на табурет, прислушался. По коридору шли люди, а впрочем, скорей всего ему показалось. Он переложил полушубок и шапку на койку, сел, упершись руками в колени. Пальцы подергивала мелкая дрожь.
Он вспомнил о коробке с ампулами и шприцем, которая лежала в потайном ящике письменного стола. Один укол морфия… Он многое дал бы за этот укол…