— Простите, — бросил Леберехт, — я готов вступить в ваш орден, если таково условие, чтобы заниматься здесь. — Едва он это проговорил, как ужаснулся собственным словам.
Лютгер строго взглянул на Леберехта. Когда монах увидел блеск в глазах юноши и жар на его щеках, у него не осталось сомнений, что тот говорит всерьез. Но именно поэтому ответ монаха оказался иным, чем ожидал Леберехт.
— Сын мой, — промолвил Лютгер без малейшего клерикального пафоса, — ты обучился профессии каменотеса, и мастер твой не устает хвалить твое умение. Ты — вольнодумец, ты научен свободно мыслить; не только этот, но и любой другой монастырь был бы наименее приемлемым местом для того, чтобы отвечать потребностям твоей жизни. Довольно того, что один из нас ежедневно мучим сомнениями и, бросая взгляд на свободу, раскаивается в своем шаге. По духу я ближе к тебе, когда ты хвалишь божественную красоту соборных фигур, чем к моему аббату, который считает тело человеческое сосудом гниения, прахом и навозной кучей. Забудь эти мысли! Ты не будешь здесь счастлив.
— Но мой отец Адам, — попытался возразить Леберехт, — он ведь получил свое знание здесь. Почему же вы не хотите позволить и мне сделать это?
Лютгер поставил книгу Кальвина на место и толкнул книжную стену так, что она, описав полукруг, вновь повернулась вокруг своей оси и с громким скрипом вошла в паз. На это завораживающее действо Лютгер не обратил ни малейшего внимания: он привык к нему, как к ежедневно повторяющимся часам службы, которые протекали не менее монотонно.
— Твое влечение к наукам, — сказал монах, — действительно неукротимо. Мне кажется, было бы неправильным не пойти ему навстречу. Поэтому я буду просить брата Андреаса выполнить твое желание. Это желание необычное, но я не могу себе представить, чтобы он отклонил его. Что же касается меня, то я охотно буду заниматься с тобой раз в неделю по всем направлениям учебы. Впрочем, это должно происходить по вечерам, когда день монахов идет к концу. В остальное время ты будешь оставлен наедине с книгами и можешь посвятить себя учению.
Так исполнилась мечта Леберехта, мечта о том, чтобы получить, как и его отец, знания, которые остаются сокрытыми даже для ученика иезуитов. Спустя четыре года Леберехт завершил свое ученичество и получил от Карвакки свидетельство о присвоении ему звания подмастерья, которое подтверждало его высокое умение и лучшие перспективы как каменотеса. Отныне Леберехт состоял на жалованье в цехе каменотесов, но, как минимум, столько же времени любознательный молодой человек проводил в библиотеке монастыря. Все ночи проходили таким манером, и это усердие снискало у монахов великое восхищение.
Связь с его приемной матерью Мартой, несмотря на то что Леберехт сначала опасался охлаждения к нему со стороны возлюбленной, оказалась продолжительной; более того, та страсть, с которой они сошлись в первый раз, даже усилилась. Его сердце билось в унисон с ее сердцем, и их тела постоянно дарили друг другу новую радость.
Поскольку Якоб Генрих Шлюссель, хозяин трактира, после стычки с девкой Людовикой проводил дома редкие ночи, а сын Кристоф насовсем переселился к иезуитам, их любви ничто не препятствовало и никто (так им казалось, во всяком случае) не замечал их запретных деяний. После выплаты ему нежданного наследства Леберехт располагал значительным состоянием, из которого, впрочем, не взял ни единого гульдена; как подмастерье соборного цеха каменотесов, он имел неплохой заработок.
И счастье было бы почти полным, кабы между Днем поминовения усопших[28] и Днем святого Леонарда[29] черт не привел в город отбившуюся от своих стаю флагеллантов, как теперь называли себя бичующиеся. Две дюжины закутанных фигур с остроконечными колпаками на головах, прикованные друг к другу, как опасные преступники, медленно вошли в город. Впереди выступали два литаврщика в черных платках, в которых были сделаны прорези для глаз. Глухие удары литавр раздавались над ярмарочной площадью, рядом с которой, в одном из переулков, они разбили свой лагерь, и туда сразу же потянулось изрядное количество зевак, желавших отвлечься от монотонности будней.
Официально братство бичующихся было запрещено Констанцским собором, и в протестантских районах страны их давно уже не было. Но в городе, об особой набожности которого шла молва, флагелланты еще отваживались появляться средь бела дня, тем более что они выступали не как благочестивое братство, но скорее как фигляры, имеющие твердое намерение обратить на себя внимание горожан назидательным образом. Бичующиеся не имели определенного места жительства, перебивались милостыней, или добровольными пожертвованиями из карманов богачей, мучимых нечистой совестью, или подачками кающихся грешников, которые таким образом стремились купить себе спасение Небес.
Флагелланты — их еще называли "орущими кающимися" из-за пронзительных воплей, издаваемых ими в назидание публике, — проводили ночи под двумя дряхлыми телегами, с которыми они без упряжных животных передвигались по стране в сопровождении неисчислимой своры собак. Они тащили эти телеги по голым мостовым, погрузив на них, помимо реквизита для своих представлений, четырех женщин и семерых детей. Все они были в таком плачевном состоянии, что у тех, кто встречался им на пути, невольно щемило сердце.
На рассвете следующего дня дети, одетые лишь в набедренные повязки, высыпали на площадь. Они размахивали плетями и с пронзительными воплями бичевали свои худенькие обнаженные спины, а затем тянули ладошки за съестным. У двух девочек с вьющимися темными волосами тела были настолько окровавлены, что их вид, вызывая всеобщее сострадание, заставлял жителей города заваливать малышек хлебом и фруктами.
Под звон колокола к соборной площади потянулись мужчины и дети, вооруженные кнутами, бичами, палицами "моргенштерн" и прочими отвратительными орудиями истязаний, в то время как женщины, прихватив кожаные плетки, двинулись к приходской церкви, храму Богоматери.
Предводитель мужской группы, члены которой, как и днем раньше, были облачены в длинные балахоны и остроконечные колпаки, обратился к горожанам с призывом последовать примеру бичующихся и объявил бичевание Христа, доступное глазам каждого, кто способен вынести это зрелище. Народу собралось на полмили — до самого Верхнего моста. Ремесленники отложили свои инструменты, женщины покинули свои дома, а дети резво пританцовывали, следуя за мрачной вереницей. Когда шествие достигло соборной площади, оно составляло, пожалуй, около тысячи человек, которые столпились вокруг маленькой труппы и с нетерпением ожидали кровавого зрелища.
Наконец удары колокола стихли и вперед выступил долговязый худой человек, одетый как монах, но не в сутану какого-либо определенного ордена, и сообщил, что прочтет письмо Христа, которое принес ангел с неба и оставил в Иерусалиме. Подлинность письма, как он заявил, подтверждена Папой Климентом и проверена священной инквизицией в Риме.
По рядам пронесся благоговейный ропот. Многие перекрестились. Две женщины упали на колени, молитвенно сложив ладони.
Тощий человек извлек из своего балахона сложенный пергамент и раскрыл его театральным движением, как зазывала, который нахваливает чудодейственную травку. В кругу зрителей повисла мертвая тишина. Литаврщики сопровождали процесс разворачивания пергамента глухой барабанной дробью, пока тощий мужчина в балахоне не начал высоким певучим голосом читать письмо.
Из его чтения нараспев никто не понимал ни слова, поскольку пергамент был написан на своего рода латыни или на том, что могло сойти за латынь для тех, кто был в латыни не сведущ. И все же это исполнение вызвало большое волнение и обмороки среди женщин, стоявших в первых рядах и имевших перед глазами "собственноручное письмо Иисуса Христа". Несколько мужчин возбужденно закричали, чтобы флагеллант перевел им Божье слово на их язык.
И тогда тощий начал, изменив голос:
— О вы, достойные жалости люди! Как случилось, что большинство из вас живет столь беззаботно и глупо для души и так мало хлопочет о спасении? Почему годы ваши проходят во всевозможных грехах, холодно и лениво? Как случилось, что вы исповедуетесь в своих грехах, но мало меняетесь к лучшему? Как случилось, что христианские добродетели и святость посеяны Редко и жидко, грехи же распространяются по всему миру? Неужто не верите вы, достойные сожаления, что после этой временной жизни вас ожидает будущая вечная жизнь? Или у вас нет желания и стремления к небесному блаженству? О человек, если ты будешь помнить об этом, вряд ли ты станешь грешить в вечности. Тогда не будешь ты глупым и безрассудным, или отчаявшимся, или даже вовсе не верующим в Вечное. Эти мысли побуждали многих мучеников выносить с терпением, желанием и радостью самые ужасные муки, какие только могла измыслить тирания. Эти мысли вложили в руку святого Иеронима острые кремни, чтобы он терзал свою голую грудь, заключили святого Гильельмо на всю жизнь в железный панцирь и поместили святого Симеона на высокий столп, где он пребывал в жару и холод, в дождь и снег, днем и ночью. Мысль о вечности убеждала святых слуг Господних в том, что лучше потерять все свое добро и тысячу жизней, чем совершить грех. Услышьте же слова мои и следуйте им. In aeternum.[30] Аминь.