– Пиявки лучше любых шарлатанских средств при бессилии, виконт, – сказала бразильцу княгиня Радзивилл. – Я только что слышала, как генерал Келлер с другими господами очень бурно обсуждали этот вопрос. Вот Грессер не был бы дурак, не колол бы себе всякий «виталин», а ставил бы пиявки, так и жив был бы. Кстати, пиявки, выжившие на воле при таких морозах, отличаются особыми свойствами.
«Интересно, правду ли говорят, что княгиня Радзивилл претендует последнее время на место госпожи Федосеевой при генерале Черевине? – подумал Дурново. – Хитрая стерва. На немцев-то как злится! Еще бы не злиться, когда ее с треском выставили из Берлина с запрещением впредь появляться при дворе. Она, небось, ставит пиявки Черевину, оттого он на нее и внимание обратил. А так этот старый хрыч ничего не может, уже, говорят, Федосеева жаловалась.»
Дурново поискал глазами жену камергера Федосеева, которая была известна всему свету как любовница Черевина, брала взятки и обделывала через генерала разные дела. Петр Николаевич усмотрел ее у буфета, она была в роскошном желтом платье, отделанном кружевами и бантами, и, воровато оглядываясь, сама наливала в пустую чайную чашку коньяк.
– А еще пиявки способствуют росту, если ставить их за ушами и на лбу, – сказала Радзивилл.
Злые слезы выступили на глазах у Петра Николаевича, и он отвернулся к окну, чтобы никто их не увидел. «Что за страна такая, что всякая тварь меня, директора Департамента полиции, безнаказанно обидеть может», – подумал он.
– Дамы и господа! – В столовую, как всегда слегка прихрамывая, вошла хозяйка и громко хлопнула в ладоши, привлекая всеобщее внимание. – Прошу всех в зал.
Все бросились занимать лучшие места. Пока Петр Николаевич поправлял и одергивал мундир, столовая опустела. Только корреспондент «Петербургского листка», пронырливый толстяк в потрепанных брюках, суетился около буфета, допивая коньяк из почти пустой бутылки. Дурново вдруг почудилось, что сейчас двери закроют, и его не пустят. Поэтому он бросился туда, скользя по натертому полу, и у самых дверей столкнулся с бароном Марокетти и бразильцем, успевшим сбегать в аванзалу и прихватить оттуда бутылочку шампанского. Эту бутылку виконт зажимал теперь в своей двуугольной пуховой шляпе, которую он держал подмышкой.
В голубой зале была устроена сцена, являвшая собою зимний лесной пейзаж с заснеженным утесом. Петр Николаевич заметил, как передернул зябко плечами д’Абреу при взгляде на эту покрытую инеем скалу из папье-маше. По сторонам скалы торчали две ели, обильно увешанные картонными украшениями, новомодными немецкими стекляшками, многолетней выдержки пряничными звездами и превратившимися за много лет в гуттаперчевые конфетами. Задник сцены был сымпровизирован из нескольких персидских ковров, голубые атласные полотнища, подвешенные к веревке, натянутой поперек зала, изображали кулисы. Посреди сцены на стульях, освещенные разноцветными фонариками, замаскированными веерами из еловых лап, сидели мужики с балалайками и в сюртуках, а вдоль края нервно ходил по сцене, поглядывая на рассаживающихся гостей, элегантный господин в усах и с козлиной бородкой – знаменитый изобретатель салонной балалайки Андреев.
Петр Николаевич окинул взором собравшуюся публику, где редкая дама не сверкала бриллиантами, где глянцево блистали мужские лысины, где платья и мундиры идеально облегали великосветские телеса, и почувствовал себя убогим карликом, у которого спадают брюки, все висит криво-косо, а в поясницу впивается булавка.
Расфуфыренный бразилец обернулся, почувствовав пристальный взгляд Дурново, и Петр Николаевич тут же отвел взгляд и схватил часы, висевшие на шее. Цепочка, завязанная узлом на шее, развязалась и с тихим шуршанием скользнула вниз. Д’Абреу хмыкнул и отвернулся.
– Еще не началось? – спросил у Дурново корреспондент, просовывая голову в дверь, и Петра Николаевича обдало жарким коньячным дыханием. Ему представилась вдруг статейка в презренном «Петербургском листке»:
«Особой оригинальностью отличался полуофициальный мундир т.с. П.Н. Дурново. Раздвинутые, словно нарочно, полы мундира являли благородному собранию белоснежную сорочку, пристегнутую к штанам никелированными английскими булавками самого большого размера. Сам мундир был артистически собран художественными складками наподобие римской тоги к левому плечу, где закреплен изящной розеткой из прихотливо завязанной орденской ленты. Сам знак ордена в характеристичной для т.с. Дурново манере покоился на другом плече.»
Петр Николаевич оглядел корреспондента и отметил карамельные пятна на карманах чужого пиджака, набитых конфетами, черные сальные волосы, зачесанные на плешь, нафабренные мещанские усики, сбившуюся в сторону накрахмаленную манишку с коричневыми разводами от коньяка, и, наконец, первый раз за вечер ощутил свое превосходство. Корреспондент был не только так же мал ростом, но и ничтожен во всех смыслах. И Дурново захотелось унизить и растоптать этого щелкопера, чтобы затем с восстановленным чувством собственного достоинства сеть на свободное место.
– Только попробуй написать обо мне хоть слово! Газету закрою, а тебя вышлю! – сказал Петр Николаевич газетчику, и с удовлетворением увидел, как тот побледнел, а плешь его покрылась испариной.
* * *
Случившимся Артемий Иванович был раздосадован безмерно. В то время как он, православный христианин, вынужден будет провести светлый праздник Рождества Христова с клопами в кутузке, поляк с Луизой, две нехристи, будут сидеть на Конюшенной за праздничным столом, жрать гуся да еще и зубоскалить о нем.
– А ведь я говорил тебе, ляшское отродье: поехали домой! – выкрикнул он и погрозил Фаберовскому кулаком в зарешеченное окошко.
Подойдя к заиндевевшему стеклу, он подышал на него и глянул на улицу в протаявший в инее глазок. Из бурана выползли запряженные в огромную волочившуюся по снегу елку трое городовых и поволокли свою ношу во двор участка.
Еще утром пристав отправил эту троицу пешком в лес, поскольку третьего дня приписанная к участку полицейская кляча околела прямо посреди Невы на обратном пути с Сенного рынка, доставляя провизию на все праздники. Бросив елку у крыльца, все трое ввалились в участок.
– Ну что, Нефедьев, елку привезли? – спросил у них пристав, как раз спустившийся вниз, чтобы поинтересоваться у кухарки, как же все-таки обстоят дела с самоваром.
– Доставили, ваше высокоблагородие, – ответил Нефедьев, сдирая наросшие на усах сосульки. – А что, к нам кабаны приходили?
– С чего взял?
– Да у крыльца весь снег изрыт, словно стадо кабанов желуди искало.
– Ой, не спрашивай лучше. Затащите елку в гостиную, а потом идите к Настасье, пусть вам по чарочке даст, для сугреву. Заодно скажи ей, чтоб арестанта накормила получше.
– А у нас что, арестант образовался? – изумился городовой.
– Да вот появился один некстати, так еще и по-русски не разговаривает, и грозится французскому послу пожалиться. Вот морока! Ты, Нефедьев, человек трезвый, проверенный, присмотри за ним, чтобы он, не ровен час, над собою чего с отчаяния не сотворил – у них в Парижах, поди, таких клопов не сыщешь. И форточку в арестантской сегодня не открывай – уж лучше клопы, чем до смерти застудиться.
Нефедьев согласно кивнул, и они с городовыми потащили елку наверх. Укрепив ее там в крестовине и предоставив няньке и горничной наряжать ее, они вернулись вниз и вошли в распахнутую настежь дверь кухни. Здесь в дымном чаду орудовала молодая кухарка.
– Настасья, – крикнул ей повелительно Нефедьев. – Его высокоблагородие велел нам по чарке водки выдать, а тебе покормить арестанта. А коль уж он по-русски ни бельмеса, то возьми с собою сына своего Алешку заместо толмача.
– Да какой из него толмач! – огрызнулась Настасья. – Грех один. Он и по-русски-то нескладно говорит. Ну, куда прямо в валенках полезли, анафемы, хоть бы веником на крыльце обмели!
Она взяла глиняную миску и большим черпаком ухнула туда тушеной на гусином сале капусты.
– Алешка! – заорала она, выходя с миской в коридор, завешенный стиранными синими шароварами городовых.
Письмоводитель Макаров испуганно выскочил из канцелярии, где, сидя над годовыми отчетами в ожидании призвания наверх строил наполеоновские планы на светлое будущее, в котором он был богат, женат и умен.
– Погодь! – Нефедьев догнал мать с сыном и снял с крюка перед входом в арестантскую ключ, которым отпер дверь.
– Скажи этому басурманину, что я ему пожрать принесла, – велела Настасья сыну, ставя миску на кормушку перед окошком в камеру.
– Да он же русского языка не понимает! – начал оправдываться Макаров и тут же получил от матери увесистую затрещину.
– У, выросла оглобля! – зло сказала кухарка.
– Должно быть, папаша у их рослый, – выглянул из окошка Артемий Иванович, забирая миску.