— Кирпич проклятый!
— Какой кирпич, товарищ Кудрин? — спросил удивленный шофер.
— Такой... четырехугольный, — хохотнув, ответил директор, усаживаясь.
На площадке лестницы Кудрин обнаружил, что забыл ключ от парадного, и позвонил, Открывшая домработница сказала испуганно:
— Федор Артемьевич, вас в кабинете какой-то старичок дожидается. Пришел с та-а-аким свертком, — она показала руками величину. — Все требовал вас самолично. Я говорю: «Нет, дескать, дома». А он: «Подожду». И прямо в квартиру лезет. Я его в кабинет провела, сижу и трясусь. Кто его знает?.. Да еще и выпимши...
Кудрин с недоумением шагнул в кабинет.
От опущенных штор было почти темно. С кресла за столом поднялась небольшая смутная фигура. Кудрин привычным движением нащупал выключатель, вспыхнул свет, и в стоявшем перед ним в рваном пальто седом человеке с воспаленными и часто мигающими веками Кудрин, отступив от неожиданности, узнал Шамурина.
12Шамурин молча, низко нагнув голову, поклонился. Кудрин, не ответив на поклон, смотрел на него недоумело, не понимая.
По щеке художника скользнула легкая судорога, он улыбнулся как-то испуганно-жалко и еще раз поклонился, прижав руки к груди.
— Я понимаю вас,— сказал он тихо, — после нашей предыдущей встречи вам должно быть непонятно, зачем, какими целями я могу осмеливаться явиться к вам?
Голос у него был глуховато-печальный, речь та же, старинно-книжная, с особенными оборотами, подчеркивающими изысканную вежливость.
— Нет... что же,— ответил оправившийся от неожиданности Кудрин. — Правда, я удивлен, но кто старое помянет — тому глаз вон.
— Благодарю вас, — снова поклонился Шамурин.— Примите же мое сердечное сожаление по поводу финала нашей тогдашней встречи. Я очень прошу вас извинить меня, но... — Голос его дрогнул томительных волнением и скорбью. — Но почему вы не сказали тогда, что вы — художник?
— А разве это нужно было? — оторопел Кудрин.
Шамурин быстро вскинул на собеседника глаза и помолчал. Он слегка вздрагивал, как от холода, и покачивался. Кудрин заметил это и подвинул ему стул.
— Вы как будто нездоровы. Присядьте.
Шамурин опустился на стул и провел рукой по лбу.
— Спасибо. Я, собственно, здоров. Но я... впрочем, вы сами должньт понять, Я пью... много пью! — с безнадежностью выкрикнул он. — Я не могу не пить. Не могу.
— Успокойтесь, — сказал Кудрин, подходя к нему.— Откуда вы узнали, что я художник? Я сам почти забыл об этом.
— Вы изволили тогда назвать вашу фамилию, но она проскользнула мимо моего сознания. Потом, когда вы ушли, мне стало неловко за мой невежливый и странный прием. Я, вероятно, показался вам сумасшедшим... Нет, нет, не уверяйте меня в обратном. Я сам это знаю. Я навел кое-какие справки о вас. Вы были в Париже... вы — ученик Гренье... венский королевский музей приобрел в салоне «Независимых» ваше полотно "Грузчики Антверпенского порта»? Ведь так?
Кудрин молча наклонил голову.
— Ну видите. Я знаю это полотно. Я считаю его настоящей живописью. И оттого, что я узнал, что вы и тот Кудрин одно лицо, — мне стало еще стыднее. Вы назвались председателем треста. Это была ваша ошибка.
Я знать не желаю никаких трестов. Я не признаю ничего, что существует сейчас. Я выгнал вас, как человека из несуществующего для меня мира. Какое дело людям, не признающим радости свободного искусства, до меня и моих трудов. И мне нет дела до них. Понимаете? Никакого дела! — Художник сорвался на визгливый шепот. — Я не приемлю, я не замечаю вашего государства. Но вы — художник. И ваш интерес был настоящим, я хочу в это верить.
— Даю вам слово, — перебил Кудрин.
— Можете не давать, — взмахнул руками Шамурин, — я верю. Верю, иначе не пришел бы к вам сегодня, Мне осталось очень немного жизни. У меня аневризм аорты в степени, угрожающей ежеминутной смертью. Я скоро уйду в другую жизнь, в которую я верю, и здесь, на земле, останется только легкий след моего мимолетного захода на нее в начертанном для моего существа пути вечного скитания по вселенной.
Набрякшие от пьянства красные веки Шамурина затрепетали, он весь осунулся.
«Душевнобольной. Явный душевнобольной на мистической подкладке», — подумал Кудрин, и, как бы угадав его мысль, Шамурин усмехнулся:
— Для вас все это бредни старого дурака, галлюцинации психастеника, мистическая ерунда. Не будем спорить об этом. Я скажу опять: на земле останется жалкий след моего существования, обрывки холста и бумаги, не высказанные до конца замыслы, бессильные попытки воплотить виденное духовными очами. По-настоящему мне должна быть безразлична судьба этого смешного наследства, но в нем есть одна вещь, связанная с самым пронзительным воспоминанием этой жизни. Та гравюра, которую вы видели на выставке и которую вы неосторожно хотели купить, ибо ваш нищенский разум склонен думать, что все в мире может быть предметом купли-продажи...
— Простите, я никак не хотел вас оскорбить, — .серьезно сказал Кудрин.
— Да... Конечно. Вы просто не могли поступить иначе, вы не могли понять, и я напрасно рассердился тогда... Так вот, о чем я? Ах да. О гравюре. Я не хочу, чтобы после моего исчезновения к ней прикасались недостойные и нечистые руки. Я принес ее вам. Окажите мне честь принять ее в дар от сумасшедшего старика.
Он с неожиданной живостыо встал со стула, схватил стоявший у стола сверток и нервно сорвал с него оберточную бумагу. На столе перед Кудриным, наклеенная на картоне, легла, подчиняя своему необычайному очарованию, знакомая по выставке гравюра.
— Только не отказывайтесь... Только не отказывайтесь, прошу вас, господин Кудрин, — умоляюще забормотал Шамурин, увидя в лице Кудрина нерешительность, удивление, колебание. — Эта вещь — единственное, что я не хотел бы предать забвению или уничтожению. Вы меня чрезвычайно обяжете, если сохраните ее, Ведь это моя выгода, а не ваша.
— Но, гражданин Шамурин, я не могу принять такой ценный подарок. Вы и я — мы оба знаем цену этой вещи. Я не могу купить ее у вас по той цене, которой она заслуживает. Но ведь вам нужно же жить на что-нибудь. С какой стати я буду обирать вашу старость?
Шамурин отступил назад и посмотрел на Кудрина мрачно и сожалеюще.
— Ах, какие вы чудаки. Какие чудаки вы, большевики, — прошептал он, не сводя глаз с Кудрина. — Вы хотите все измерить на грязные бумажки, липнущие к рукам. Деньги?.. Цена?.. Ха-ха. Вы говорите: вы знаете цену этой вещи? Да? Ее цены не знает никто. Никто не может знать. Ее нельзя купить за все сокровища Голконды, и в то же время она ничего не стоит. Я вижу, — вы в недоумении. Но прежде скажите мне, будьте любезны сказать, что именно так привлекло вас в этой гравюре? Почему вы, предавший свое искусство, отказавшийся от него ради суеты мира, захотели ее? Почему?
Кудрин развел руками:
— Хотя наш разговор принимает очень странный характер и мы говорим на разных языках, я все же попытаюсь рассказать вам о своем восприятии. Я никогда не слыхал вашей фамилии, гражданин Шамурин. Вы, например, больше знаете меня как художника, чем я вас. Вы немолоды, и все же до сих пор вы не создали себе известного имени. Простите за прямоту, но вследствие этого я имею право считать вас безвестным неудачником.
Шамурин наклонил голову, но без насмешки или иронии, как будто соглашаясь со словами Кудрина.
— Вы сами этого не понимаете. И вот на выставке я нахожу работу безвестного художника, на которой лежит явная тень художественного гения. Мы в корне враждебны по нашей основной установке, между нашими мироощущениями пропасть, но гений остается гением, как бы он ни мыслил. И, в частности, в этой гравюре меня поразила неистовая, — да, да, именно так можно определить, — неистовая сила передачи душевного движения. Не одного человека, не одной девушки, изображенной здесь. Нет, всего вашего мира, вашего класса, обреченного, умирающего, не имеющего надежды впереди и с безысходным отчаянием понимания ждущего последнего мгновения, конечной гибели. В этот лист бумаги. вложена судьба целой эпохи, вдохновенное пророчество смерти. И меня заинтересовало: почему вы можете передать с такой гениальной экспрессией сумерки, умирание, распад, — и почему наше молодое искусство пока бессильно с такой же глубокой проникновенностью отразить здоровье, целостность и крепкую будущность нашего класса?
Шамурин еще раз кивнул и странно засмеялся.
— Да. Теперь мне понятно. Вам хочется знать сокровенный смысл искусства, вам, одному из тех, которые полагают, что все в мире можно познать навыком, как любое ремесло, вроде обивки диванов или вставки оконных стекол. Извольте. Кто-то из великих людей изволил выразиться, что удивление — это начало ума. Вы удивляетесь, — значит, небезнадежны. Тогда я скажу вам. Первому и последнему человеку я расскажу, как создавалась эта гравюра, как она впитывала живую кровь, капля по капле, и как кровь, пропитавшая бумагу, дала ей жизнь.