– Что делать будем, сябры?
– Давай на фонт выкладывай, что у кого есть…
Заключенные выложили на пол вещи, заныканные при обыске: спички, заточки, сигареты, нож, сложенные в восемь раз купюры, «лапти» – бурые брикеты чая. У меня оказался полный пузырек йода, марганцовка и широкий бинт. Кто-то припрятал пару варежек из мешковины.
– Ну, у кого какая маза? Как будем отсюда выбираться? – как старшой «на дубке» повел речь Верес.
– Отсюда не уйти, греться надо. Когда-нибудь отроют.
– Нет, кисляк дело, замерзнем…
– Надо зак разломать или взорвать, пироксилинчику бы, мы бы его враз расчикали…
– Слушай, Верес, есть марганцовка, вату из «телушек» надергаем, нашкрябаем алюминиевых опилок, добавим сериков, небольшой взрыв устроить можно…
Пока мы совещались, стены и потолок зака проросли сосульками и хрупкими ледяными иглами. Я никогда не видел такого длинного густого инея. В складках одежды, в пазухах у горла и рукавов заискрился белый мох. День помутнел от метели. Света становилось все меньше.
Дистрофика, самого маленького и болезненного зэка, начал бить колотун. Его торчащий из-под шапки утиный нос побелел и заострился.
– Замерзаю, товарищи, помогите.
– Тамбовский волк тебе товарищ, бери лезвие, шкрябай стенку, авось согреешься.
– Варежки дайте, – и терпигорец принялся царапать алюминиевую стену автозака.
– Да ты не где попало бей, а на стыках, видишь, где клепки…
– Там и будем рвать, не пропадет твой скорбный труд.
– Нет, будем рвать пол, он тоньше стен, под ним – обапол, как-нибудь прорубим.
Маленький зэк с отчаянным всхлипом бросился на пол и принялся крошить алюминиевый лист.
Я разделил бинт на квадратики. На каждый лепесток мерзнущей щепотью отсыпал чая и завязал кульком. Это простое средство, положенное за щеку, в крайних случаях могло действовать как сердечный стимулятор. Лицо и руки уже драл мороз. Но вскоре ладони обморозились, онемели и лишь отдавали тупой болью. Сначала судорогой свело самые крупные и длинные мышцы, потом все тело зашлось в дробной тряске.
– Стоп, кодляк, кромсаем «телки»! Хоть руки погреем, – скомандовал Верес.
Он ножом отпазанчил клок ваты снизу телогрейки, так же поступили остальные.
Скудное синеватое пламя пожирало клочки зэковских ватников. Мы зачарованно смотрели, как горит, желтеет и бездымно исчезает вата, как пламя обиженно рыщет и, сглотнув последние остатки, нехотя угасает. Как только погас огонь, сразу резко стемнело, как это бывает зимой. В любом случае ждать нам до утра. Но до утра мы вряд ли доживем.
Нам все же удалось наскрести алюминиевых опилок со стен. Опилки смешали с марганцовкой и серой, нащипали ваты, туго завязали все это бинтом и засунули в щель под обшивку пола. Верес поднес спичку. Раздался легкий хлопок, взрыв слегка отогнул металлический лист. Несколько алюминиевых клепок выбило. В образовавшеюся щель легко заходила ладонь. Зэки по очереди принялись отгибать лист, чтобы расширить получившуюся расщелину. Но сорвать остальные клепки не получалось.
Часа через четыре отлетели еще две клепки, потом две последние. Сложив усилия, мы вручную выломали лист. Под ним оказался сухой чистый обапол. Нашей радости не было предела. Мы долго выжигали доски, запасаясь сладостным теплом. Ободренные удачей, мы выжгли пол и вывалились в образовавшуюся дыру.
Снежная буря продолжалась. Метров через десять видимость кончалась. Снаружи холод чувствовался сильнее и резче.
– Куда пойдем, братва?
– Все замело…
Не сговариваясь, мы побрели, как нам казалось, назад. Километрах в пятнадцати должен был проходить грейдер, по нему можно было вернуться обратно в лагерь.
Некоторое время мы держались кучно, слаженно ступая след в след. Снег был не очень глубокий, но ветер ревел и дул со всех сторон, сбивая с ног. О чем мы думали тогда? Из всех нас, пожалуй, только Верес мог года через четыре выйти на свободу, если продержится без драк. Большинство из нас уже давно выпали из мира, нас мало кто помнил, и почти никто не ждал. Кому были нужны наши жизни, этот мучительный безнадежный переход, неравная битва с холодом. Но каждый из нас любой ценой хотел сохранить свою каплю тепла. Мы шли уже довольно долго. Дистрофика мотало. Он шел последним, часто оседая в снег. Он-то и споткнулся о высокую темную кочку рядом с тропой.
Под снежной присыпью темнело нечто похожее на обрубок ствола.
– Никак бревно, погреться бы…
Мы наскоро разбросали снег. Выступило угловатое плечо с погоном. Это был «зяблик».
Косач быстро обшарил скрюченный пополам труп, кинул навзничь, достал из кобуры пистолет и запасную обойму.
– Пригодится, рвать так рвать… Ну, кто со мной, на свободу с чистой совестью? Эй, худышка, подгребай. До поселка добредем, приоденемся, билеты до Москвы надыбаем, и прощай, казенная фатера…
Дистрофик трусливо жался к нам, угадывая в приторно-сладком голосе недоброе. Все зэки знали лагерные былички про «побег с коровой», когда матерые паханы, сманив на побег простоватого урлака, несколько недель перехода питались его мясом. Тощий зэк наверняка болел и его, чтобы не лечить, сплавили в другой лагерь, но его теплая кровь и одежда могли ненадолго спасти Косача.
– Не… Я со всеми.
– Ладно, ништяк. Мне тебя в кипиш с собой тащить… Эй ты, «старшой, болт большой», ломай сюда кон, наводи макли и топай налегке, назад в светлое будущее.
Верес медлил. Жалкий общак был нашей единственной надеждой. Спички, чай, табак, нож, варежки. Косач навел дуло на Вереса.
– Снимай «телку», живо… и гнездо. Мне скоро костерок спонадобится, еще далеко пехать.
На пронизывающем ветру Верес снял телогрейку и шапку.
– Ништяк, не дрогни… «Зяблика» распетрушите, у него шинелка теплая…
Поводя дулом пистолета, Косач обобрал Вереса, на лету подхватил его куртку и шапку и пропал за снежной пеленой.
– Набрось, – я быстро стянул и отдал Вересу свою телогрейку и ушанку.
Вдвоем, стараясь не смотреть в лицо мертвого, мы расстегнули его портупею, вытряхнули из шинели труп, обыскали. Пожилой зэк забрал себе документы «зяблика». Я с трудом натянул твердое, ломкое от холода сукно и ушанку мертвеца. Но от движения я вскоре вновь согрелся. Теперь шинель грела не хуже телогрейки.
Загребая ногами сугробы, мы топали в снежное месиво. Ревела взбесившаяся пурга, идти становилось не под силу даже самым матерым и кормленым зэкам. Этот снежный переход спрессовался в моей памяти, и я уже не могу выделить отдельных событий, не могу вспомнить их очередность. Внутри провалов бушевала снежная буря. Это мог быть и час, и целая ночь. В памяти остались только минуты прощания. Обессиленные люди все чаще валились на снег. Дистрофик отставал. Он шел последним по рыхлой, пробитой в сугробах колее и часто вставал по-звериному, на четвереньки – отдыхал. Чтобы догнать нас, ему приходилось идти быстрее, не попадая в проложенные следы. Под конец он остался лежать. Он упал спиной к ветру, и над ним сразу вырос высокий сугроб-намет.
Я и Верес вернулись, подковыляли к нему. Дистрофик корчился на боку, уткнувшись носом в колени. Ресницы и брови его заиндевели, он громко сопел, жмурился.
– Оставьте меня, не хочу, – бормотал он.
– се, брат, отмучился… Лежи здесь. Все равно – амба!
Двое зэков тоже подошли и смотрели с брезгливой жалостью. Верес зачем-то потянул дистрофика за рукав, обтряс снег. Но тот отбоднулся из последних сил, плотнее свернулся, сжался, как утробный младенец, и спрятал кулачки на груди. Мы ушли не оглядываясь. Небо было темным, слепым, вьюжным, но снег подбеливал тьму, и мы видели впереди спину Вереса, он прокладывал путь.
– Все, привал, – выдохнул Верес. Он лежал на спине и тяжело дышал, хватая губами снег. Он даже ватник раскрыл на груди, словно ему не хватало воздуха.
– Кончается пацан, – сквозь вой пурги, прокричал пожилой зэк. – Не сберег силы-то, все впереди бежал.
Привалившись спинами, двое зэков уселись отдыхать. Вскоре пожилой подвалил ко мне и прогудел:
– Идти надо, замерзнем.
– Идите, я с ним останусь…
– Не дури, салажонок. Вставай, а то уснешь… Утром вертолеты пошлют…
Я помотал головой.
– Ну, как знаешь…Один пропадешь…
Я укрыл, как мог, Вереса от ветра. Он бредил, бился, рвал телогрейку и шептал, задыхаясь: «Люблю холод, лед… люблю…» Снег уже не таял на нем, а он все мучил ворот, словно ему не хватало воздуха. Если бы его зверски не избили летом, он бы не выбился из сил так рано. Помню, мне хотелось рыдать, выть по-волчьи, но Верес бы не одобрил. Я свидетельствую: смерть его была величава, как может быть величава смерть воина. Я знаю, он был лучше меня, смелее, чище, и от того жестче и нетерпимее к грязи. Он четко делил мир на черное и белое, а я был вечным пленником сумерек и полутонов. Перед смертью он ненадолго пришел в себя.