— Господи помилуй! — воскликнул я, яростно встряхивая руку, чтобы сбросить мерзкую тварь.
— В чем дело? — раздраженно спросил лорд Фоули.
— На нем пиявки.
Едва я произнес эти слова, в моем желудке всколыхнулась тошнота. Тело под одеждой накалилось, голова под париком начала плавиться, но лицо и ладони оставались ледяными, как сама смерть. От внутреннего жара и наружного холода меня стала бить безудержная дрожь. Это только усугубило мои страдания. Мне было унизительно сознавать, что я выказываю малодушие перед лордом Фоули, но я не мог контролировать себя. И тут мне пришла в голову еще одна неутешительная мысль. Жалкое зрелище, какое я являл собой, мало отличалось от того, свидетелем которого я стал, не понимая его природы, не далее как пять минут назад. Я реагировал точь-в-точь как Элизабет Монтфорт, супруга несчастной жертвы, когда она услышала выстрел.
Фоули зажег еще одну свечу, поднес ее к трупу и немигающим взглядом воззрился на шею Монтфорта. При виде тварей, о которых я сказал ему, его губы презрительно изогнулись.
— Ну полно, полно, парень, — произнес он, раздувая ноздри своего орлиного носа, — уж больно ты чувствителен. Кровопускание делают сплошь и рядом, эффективное средство от многих болезней.
Я набрал в рот воздуха и глубоко сглотнул, пытаясь подавить тошноту, так как с каждой минутой меня мутило все сильнее.
— Я знаю, что кровопускание полезно, сэр… Просто я никак не ожидал увидеть пиявки… при таких… таких… обстоятельствах.
— Не спорю, вид у них неприглядный, — сказал Фоули, ниже склоняясь над Монтфортом, на шее которого я теперь различал с полдюжины пирующих пиявок, — но вряд ли они так уж страшны, как тебе представляется. — Он еще раз посмотрел на меня, сурово, пристально, и, должно быть, заметил в моем лице признаки недомогания. — Если тошнит, иди к окну.
Промычав что-то нечленораздельное в качестве извинения, я зажал ладонью рот, пошатываясь, доковылял до окна, просунул голову под край приподнятой рамы и, перегнувшись через подоконник, изверг содержимое своего желудка на лежащую внизу землю. Слава богу, что я стоял спиной к Фоули, и он не видел самой унизительной части моего позора, хотя конечно же прекрасно слышал, как я отплевываюсь и давлюсь рвотой. Разумеется, мне от этого легче не стало. В голове у меня царил такой же сумбур, как и в раздираемом спазмами желудке. Я впервые лицезрел мертвеца; как я уже говорил, до той минуты, пока мои глаза не наткнулись на труп, я был уверен, что боязнь и слабонервность абсолютно чужды моей натуре. Теперь же выяснилось, что я не более отважен, чем кролик.
Фоули не обращал на меня внимания. Все то время, что я опорожнял в окно свой желудок, он рассуждал сам с собой, но я, пока приступ не начал утихать, был просто не в состоянии внимать его речам. Когда же наконец прислушался, его слова показались мне невразумительным бредом. Я отчетливо уловил лишь одну фразу: «Непонятно только, почему он решил сделать себе кровопускание во время ужина».
Стук опустившейся рамы напомнил Фоули о моем присутствии. Я побрел к нему, чувствуя на себе его осуждающий взгляд. И вдруг он обратился ко мне:
— В любом случае, как я уже сказал, это не твоего ума дело. В сущности, если здесь и есть кто-то чужой, то, полагаю, это вовсе не эти твари, а ты. Кто ты такой, дьявол тебя побери, ибо, клянусь, я никогда не видел тебя прежде.
— Вы правы, милорд, — признался я, сглатывая неприятный привкус во рту. — До сегодняшнего вечера мы с вами не встречались. Меня зовут Натаниел Хопсон, и я чужой человек в этом доме.
Я всегда считал, что у меня быстрые ноги и кулаки, но стремительная и яростная реакция Фоули меня просто ошеломила. Сдвинув брови в одну черную линию, он поднес свечу к моему подбородку, так что едва не обжег меня, и, впившись в мою голову пальцами другой руки, запрокинул ее назад. Я почувствовал, как мой парик покосился и полетел на пол. Лорд Фоули ощупывал и пихал меня, словно лошадь на базаре, проверяя зубы и норов, но, поскольку он уже дал мне понять, что ожидает от меня повиновения, я не хотел без нужды раздражать его и вынужден был подчиниться. Наконец унизительный осмотр был завершен, он отпустил мою голову и отстранился от меня.
— Объясни, кто ты такой. Сейчас не время дерзить и загадывать загадки, к тому же я терпеть не могу ни то, ни другое.
Я поднял с иола парик, но надевать не стал — просто держал в руке.
— Прошу прощения, милорд, я не хотел вводить вас в заблуждение. Я мастеровой краснодеревщика Томаса Чиппендейла с улицы святого Мартина в Лондоне.
Здесь мне придется рассказать, как пришлось рассказывать в тот вечер лорду Фоули (хоть у меня стучали зубы и по-прежнему крутило живот), что за необычные события привели меня в Хорсхит-Холл. Но прежде позвольте объяснить, почему я испытывал неловкость. Будучи ремесленником, я привык посещать роскошные гостиные и общаться с господами ранга лорда Фоули, хотя бы только на такие темы, как преимущества красного дерева в сравнении с дубом, уместность витой ножки взамен прямой или резной спинки стула, а не обыкновенной. И дело вовсе не в том, что мне не хватало образованности. Благодаря стараниям любящих родителей и регулярному посещению школы до тринадцати лет я умел читать, писать и рисовать не хуже любого человека моего социального положения. Но что касалось светских бесед со знатными господами, в этом я был воистину зеленый юнец. Отсюда проистекали и все мои затруднения. Как мне объяснить лорду Фоули свое присутствие? Какие подробности он желает услышать? Каким должен быть мой рассказ: искренним и развернутым или немногословным изложением сухих фактов? Как мне в моем нынешнем состоянии полнейшего смятения определить, что существенно, а что не имеет значения? Размышляя над этими вопросами, я, тем не менее, понимал, что времени мне отпущено мало. Лорд Фоули уже продемонстрировал вспыльчивость нрава, и я не хотел сердить его. Таким образом, плохо представляя, куда мой язык заведет меня, я поспешил начать свой рассказ.
Мне двадцать один год, сообщил я ему. Я выучился на квалифицированного краснодеревщика, но остаюсь мастеровым, то есть наемным ремесленником на службе у своего учителя. Только когда я накоплю средства на то, чтобы основать собственное дело, я стану самостоятельным мастером.
Пока я не наткнулся на ужасающее зрелище, которое только что описал, я вел беззаботное существование. Я родился счастливчиком, передо мной никогда не стояла проблема выбора, которая так часто портит жизнь многим в нашем сложном современном мире. Мой отец, добрый мягкий человек, был плотником, как прежде и его отец. В семье я был единственным ребенком, и ни у кого даже мысли не возникало, что я каким-то образом могу не последовать по его стопам.
Мать называла меня нескладным птенцом, говорила, что я выполз из ее чрева, как разворачивающийся рулон ткани, и никогда не соответствовал своим тощим пропорциям — всегда не в меру долговяз, всегда не в меру прожорлив. Мать, со своей стороны, была женщина властная и свою любовь ко мне выражала тем, что постоянно мыла меня и бранила. (Я и теперь еще живо помню, как мне досталось от нее за разодранный синий сюртук, а также за съеденные без разрешения ливерный пудинг и мясной пирог.) Отец не меньше матери пекся о моем благополучии. По его словам, навыки владения пилой и долотом я усвоил так же легко и свободно, как научился дышать и ходить, хотя, как ни странно, говаривал он, во мне жила не страсть к плотницкому делу, а нечто противоположное — тяга к разрушению. С малых лет я только и занимался тем, что все раскручивал, разбирал, взламывал, отсоединял. Мое увлечение он объяснял тем фактом, что однажды, купая меня в медном тазу, мать уронила меня головой вниз на плиты пола в кухне. Поток воды, хлынувший на пол вместе со мной, опрокинул трехногий табурет, и тот развалился на части. После на протяжении многих недель я пытался выдергивать ножки из всех других предметов в доме. Если это не удавалось сделать голыми руками, я брался за отвертку и долото. Мать боролась с моими пагубными наклонностями битьем, бранью и даже морила меня голодом, но ее героические усилия не увенчались успехом. Отец, со своей стороны, охотно меня порол, но когда понял, что наказания не помогают, стал учить меня столярному ремеслу.
Тщетно я старался объяснить родителям, что мое увлечение — не праздный вандализм; меня интересовало, что легло в основу создания внешней оболочки того или иного предмета. Мой детский глаз взирал на любой замок, выдвижной ящик или циферблат часов как на загадку. Как они работают? Что приводит их в движение? Почему это происходит так, а не иначе? В моей голове теснилась уйма вопросов, на которые мне не терпелось найти ответы, и я полагал, что единственный способ удовлетворить свое любопытство — это покопаться во внутренностях предметов.