— И снова обращаю ваше внимание, Эраст Петрович, в продолжение нашей дискуссии, — взглянул на статского советника Пожарский. — Неизвестный был всего лишь ранен в шею, несмертельно. Однако соучастники его с собой не взяли, добили выстрелом в висок. Вот каковы их нравы!
— А может быть, раненый з-застрелился сам, чтобы не обременять товарищей? — усомнился Фандорин.
На такое прекраснодушие Глеб Георгиевич только закатил глаза, а полковник Сверчинский привстал и с готовностью предложил:
— Прикажете, господин вице-директор, мне лично возглавить опознание? Я всех московских дворников сгоню, в хвост выстрою. Тут одного Мыльникова и его филеров мало будет.
Уже в который раз за вечер Станислав Филиппович пытался проявить полезную инициативу, но князь упорно не желал обращать на него внимания. Теперь же вдруг Пожарского будто прорвало:
— А вы молчали бы! — закричал он. — Это ваше ведомство отвечает за порядок в городе! Хорош порядок! Вы чем собирались заниматься? Вокзалами? Вот и поезжайте, смотрите там в оба! Бандиты наверняка попытаются вывезти награбленное, и скорее всего в Петербург, чтобы пополнить партийную кассу. Смотрите, Сверчинский, если вы и это провалите, я вам припомню всё сразу! Идите!
Полковник, смертельно побледнев, смерил Пожарского долгим взглядом и молча направился к двери. За ним опрометью кинулся адъютант, поручик Смольянинов.
Из приемной им навстречу влетел счастливый Мыльников.
— Есть! — крикнул он с порога. — Опознан! Проходил по прошлому году! В картотеке есть! Арсений Николаев Зимин, сын присяжного поверенного! Мясницкая, собственный дом!
Наступила такая тишина, что было слышно прерывистое дыхание недоумевающего Евстратия Павловича.
Фандорин отвернулся от князя, потому что боялся, не прочтет ли тот в его взоре злорадства. Злорадство не злорадство, но невольное удовлетворение статский советник испытал, чего, впрочем, сразу же и устыдился.
— Что ж, — размеренным, бесцветным голосом произнес Пожарский. — Стало быть, и этот ход привел нас в тупик. Поздравим друга друга, господа. Мы у разбитого корыта.
Вернувшись домой, Эраст Петрович едва успел сменить сюртук на фрак с белым галстуком, и уже пора было ехать за Эсфирью на Трехсвятскую, в знаменитый на Москве дом Литвинова.
Этот помпезный мраморный палаццо, выстроенный несколько лет назад, будто перенесся на тихую, чинную улочку прямиком из Венеции, разом потеснив и затенив вековые дворянские особняки с облупленными колоннами и одинаковыми треугольными крышами. Вот и сейчас, в предполуночный час, соседние строения тонули во тьме, а красавец-дом весь сиял и переливался, похожий на сказочный ледяной дворец: роскошный фронтон по самоновейшей американской моде подсвечивался электрическими огнями.
Статский советник был наслышан о богатстве банкира Литвинова, одного из щедрейших благотворителей, покровителя русских художников и усердного церковного жертвователя, чье недавнее христианство с лихвой искупалось рьяным благочестием. Тем не менее в большом московском свете к миллионщику относились со снисходительной иронией. Рассказывали анекдот о том, как, получив за помощь сиротам звезду, дававшую права четвертого класса, Литвинов якобы стал говорить знакомым: «Помилуйте, что ж вам язык ломать: «Авессалом Эфраимович». Называйте меня попросту «ваше превосходительство». Литвинова принимали и в самых лучших московских домах, но при этом, бывало, говорили шепотом другим гостям, как бы оправдываясь: «Жид крещеный что вор прощеный».
Однако войдя в обширный, каррарского мрамора вестибюль, украшенный хрустальными светильниками, необъятными зеркалами и монументальными полотнами из русской истории, Эраст Петрович подумал, что, если финансовые дела Авессалома Эфраимовича и дальше будут складываться столь же успешно, не миновать ему баронского титула, и тогда иронический шепоток поутихнет, потому что люди не просто богатые, а сверхбогатые и титулованные национальной принадлежности не имеют.
Величественному лакею, который, несмотря на позднее время, был в раззолоченном камзоле и даже при напудренном парике, Фандорин только назвал свое имя, а про цель визита объяснять не пришлось:
— Сию минуту-с, — церемонно поклонился валет, судя по виду, ранее служивший в великокняжеском дворце, если не того выше. — Барышня сейчас спустятся. Не угодно ли вашему высокородию обождать в диванной?
Эрасту Петровичу было не угодно, и лакей поспешно, но при этом умудряясь не терять величавости, поднялся по белоснежной, сияющей лестнице на второй этаж. Еще через минуту в обратном направлении резиновым мячиком скатился маленький, юркий господин с чрезвычайно подвижным лицом и аккуратным зачесом на лысоватой голове.
— Боже мой, ужасно, ужасно рад, — быстро заговорил он еще с середины лестницы. — Много слышал, причем в самом что ни на есть лестном смысле. Чрезвычайно рад, что у Фирочки столь почтенные знакомства, а то, знаете ли, все какие-то волосатые, в нечищенных сапогах, с грубыми голосами… Это, конечно, у нее по молодости. Я знал, что пройдет. Я, собственно, Литвинов, а вы, господин Фандорин, можете не представляться, особа известная.
Эраста Петровича несколько удивило, что банкир у себя дома во фраке и при звезде — вероятно, тоже куда-то собрался. Но уж во всяком случае, не на блины к Долгорукому, для этого Авессалому Эфраимовичу нужно было сначала дождаться баронства.
— Такая честь, такая честь для Фирочки попасть на интимный ужин к его сиятельству. Очень, очень рад, — банкир уже оказался в непосредственной близости от гостя и протянул ему белую, пухлую ладошку. — Сердечно рад знакомству. У нас по четвергам журфиксы, будем душевно рады вас видеть. Ах, да что журфиксы, приезжайте запросто, когда заблагорассудится. Мы с женой очень поощряем это Фирочкино знакомство.
Последняя фраза своим простодушием повергла статского советника в некоторое смущение. Еще больше он сконфузился, заметив, что дверь, ведущая во внутренние покои первого этажа, приоткрыта, и из-за нее его внимательно кто-то рассматривает.
Но по лестнице уже спускалась Эсфирь, и одета она была так, что Фандорин разом забыл и о двусмысленности своего положения, и о загадочном соглядатае.
— Папа, ну что ты снова нацепил эту свою цацку! — грозно крикнула она. — Сними немедленно, а то он подумает, что ты так с ней и спать ложишься! На журфикс, поди, уже пригласил? Не вздумай приходить, Эраст. С тебя станется. А-а, — Эсфирь заметила приоткрытую дверь, — мамочка подглядывает. Не трать зря время, замуж я за него не выйду!
Сразу стало понятно, кто в этих мраморных чертогах главный. Дверь немедленно затворилась, папенька испуганно прикрыл звезду и робко задал вопрос, очень занимавший и Эраста Петровича:
— Фирочка, ты уверена, что к его сиятельству можно в таком наряде?
Мадемуазель Литвинова обтянула короткие черные волосы золотой сеткой, отчего казалось, будто голова упрятана в сверкающий шлем; алая туника свободного греческого покроя сужалась к талии, перетянутой широким парчовым кушаком, а ниже растекалась просторными складками; более же всего потрясал разрез, опускавшийся чуть не до самой талии, — даже не столько из-за своей глубины, сколько из-за очевидного отсутствия лифа и корсета.
— В приглашении сказано: «Дамы вольны выбирать платье по своему усмотрению». А что, — с тревогой взглянула Эсфирь на Фандорина, — разве мне не идет?
— Очень идет, — обреченно ответил он, предвидя эффект.
Эффект превзошел самые худшие опасения Эраста Петровича.
На блины к генерал-губернатору мужчины пришли хоть и без орденов, но в черных фраках и белых галстуках; дамы — в платьях полуофициальной бело-серой гаммы. На этом гравюрном фоне наряд Эсфири пламенел, как алая роза на несвежем мартовском снегу. Фандорину пришло в голову и еще одно сравнение: птица фламинго, по ошибке залетевшая в курятник.
Поскольку ужин имел статус непринужденного, его сиятельство еще не выходил, давая гостям возможность свободно общаться друг с другом, но фурор, произведенный спутницей статского советника Фандорина, был так силен, что обычный в подобных обстоятельствах легкий разговор никак не склеивался — пахло если не скандалом, то уж во всяком случае пикантностью, о которой завтра будет говорить вся Москва.
Женщины рассматривали туалет стриженой девицы, скроенный по новейшей бесстыдной моде, которая пока еще вызывала возмущение даже в Париже, с брезгливым поджатием губ и жадным блеском в глазах. Мужчины же, не осведомленные о грядущей революции в мире дамской одежды, остолбенело пялились на привольное покачивание двух полушарий, едва прикрытых тончайшей тканью. Это зрелище впечатляло куда больше, чем привычная обнаженность дамских плеч и спин.