Иван Дмитриевич сел на свое место рядом с Шаховым. Тот шепнул:
— Все-таки я остаюсь при убеждении, что Каменский покончил с собой.
— А причина?
— Как у всех литературных неудачников: одиночество, безденежье, отсутствие перспектив. Беллетристика, она до поры до времени хороша, пока пишешь кровью сердца, а эта чернильница не бездонна. Сумел стать признанной величиной, как Тургенев, -можешь потом окунать перо в любую жидкость, никто и не заметит. Не сумел — или займись делом, или пиши, так сказать, на потребу, без претензий. На первое у Каменского не хватило таланта, на второе — ума, на третье — смирения. Эти свои книжки про Путилова он рожал в таких муках оскорбленного самолюбия, что проще было застрелиться. Да и они почти не приносили ему дохода. Вы не ездили на кладбище, но поверьте мне, похороны были нищенские, поминки еще-того хуже. Здесь уж сами видите, чем нас потчуют. Кстати, бутерброды с рыбой не советую. Рыбка, по-моему, с душком.
— Зато чашки, кажется, настоящего китайского фарфора.
— Это ничего не значит. Когда человек сражается с нищетой, посуда изменяет ему последней.
Рибо тем временем закончил чтение. Прозвучали похвалы стилю и мастерству пейзажных зарисовок, принятые переводчиком исключительно на свой счет. «Благодарю. Благодарю, господа», — говорил он, кланяясь на все стороны, как Пугачев перед казнью.
— Кто следующий? -спросила Каменская, выразительно глядя на Тургенева.
Тот прокашлялся, но Иван Дмитриевич опередил его:
— Я хотел бы.
— Вы? — изумилась вдова. — И что вы хотите нам прочесть?
— Рассказ «Театр теней», с вашего позволения.
— Весь?
— Он вообще-то невелик, но кое-что я могу опустить.
— Вам так нравится этот рассказ? — спросил Тургенев.
— Очень нравится.
— Интересно, чем он вас пленил?
— Тем, -просто, но внятно ответил Иван Дмитриевич, — что в нем заключена тайна смерти автора.
В гробовой тишине он поднялся, подошел к полке, где стоял большой фотографический портрет Каменского, повитый траурной лентой и окруженный почетным караулом из его раскрытых на титульных листах книг, взял сборник «На распутье» и вернулся к столу. Все следили за ним, как завороженные.
Из записок Солодовникова
Накануне выступления из Урги, возвращаясь к себе домой, чтобы в последний раз переночевать на моей городской квартире, я повстречал князя Вандан-бэйле, того самого, что на вечере у Орловой читал мне стихи Минского. Узнав, что я направляюсь в китайскую харчевню, он предложил вместе поужинать у него дома. Идти было недалеко, и я согласился.
За столом речь зашла о хубилгане Найдан-вана. Князь не принял моей иронии, сказав: «Найдан-ван принадлежит к числу наших национальных героев. В прошлой жизни он не сумел изгнать китайцев из Халхи, поэтому воплотился вторично». — «В подтверждение мысли Гегеля о том, что историческая трагедия повторяется в виде фарса», — не удержался я, чтобы не съязвить. «Это, может быть, верно для Европы, но не для Монголии», — возразил Вандан-бэйле. Он снял с полки книгу некоего Каменского и, раскрыв ее на рассказе «Театр теней», попросил меня прочесть его прямо сейчас [11].
«Под именем Намсарай-гуна здесь выведен Найдан-ван», — сказал князь, когда я закончил чтение. Я поинтересовался, действительно ли он перешел в православие, как тут написано. Оказалось, что да. Я удивился: «И это не мешает ему быть вашим национальным героем?» — «Нет», — ответил Вандан-бэйле. Однако на мои дальнейшие вопросы он отвечал утвердительно. Да, Найдан-ван крестился, чтобы продать душу дьяволу. Да, дьявол ему явился. Да, они заключили договор, и Найдан-ван подписал его собственной кровью. Я спросил: «Но чего ради? Что хотел он получить за свою душу?» — «Свободу и независимость Монголии, — без тени улыбки объяснил Вандан-бэйле. — Теперь он пришел проследить, как выполняются условия контракта».
Я сделал вежливое лицо и не стал ни спорить, ни выяснять подробности. Князь вышел проводить меня. «Поверьте, — сказал он мне на прощанье, — в походе на Барс-хото этот человек будет незаменим. У того, кто после смерти возвращается в наш мир, чтобы довершить начатое, шансы на успех возрастают многократно».
— «Я хорошо помню тот сентябрьский день, -вслух читал Иван Дмитриевич, — когда мы, драгоманы министерства иностранных дел, были представлены прибывшему в Петербург чрезвычайному китайскому послу и сопровождающим его лицам. Среди них выделялся высокий человек с синим шариком чиновника третьего ранга на шапочке, но одетый в халат иного цвета и покроя, чем у остальных членов посольства, и державшийся менее церемонно, без обычного для китайцев надменного изящества, заменяющего им свободу. Манеры выдавали в нем варвара, но варвара, вкусившего от древней, клонящейся к упадку цивилизации, чью обреченность он сознает и все-таки гордится, что она приняла его в свое иссыхающее лоно. Это был монгольский князь Намсарай-гун, полковник императорской конной гвардии. В состав миссии он вошел как депутат от Халхи, с задачей курировать окончательную демаркацию нашей границы с Китаем в районе рек Акша и Онон. Опережая события, сразу скажу, что переговоры по данному пункту шли особенно тяжело. Они осложнялись взаимным непониманием, поскольку читать топографическую карту Намсарай-гун не умел, но поначалу довольно ловко притворялся, что умеет. Как истинный дикарь, он до такой степени преисполнен был чувства собственного достоинства, что с ним утомительно было иметь дело. При первой же встрече он с непередаваемой важностью сообщил мне, что по матери происходит из рода Гартул, вследствие чего ему строжайше запрещено…»
Звякнул дверной колокольчик. Иван Дмитриевич умолк, но вдова сделала ему знак не прерываться.
— «…запрещено есть сухую кровь и ездить в крашеных седлах. Снабжение посольства продовольствием, равно как и программа его пребывания в столице, вряд ли таили в себе угрозу нарушения обоих этих табу, но я отнесся к сказанному со всей серьезностью и даже пометил в книжечке. После этого князь проникся ко мне симпатией. Он спросил, сколько у меня детей…»
Скользнувшая мимо горничная склонилась к хозяйке и что-то прошептала ей на ухо. Та пожала плечами, сказав:
— Что ж, проси.
— «Узнав, что я женат, но бездетен, — по инерции прочел Иван Дмитриевич, — Намсарай-гун рекомендовал моей жене остерегаться чихать сразу после совокупления…»
— Чем обязана, ротмистр? -спросила вдова, неприветливо глядя на вошедшего Зейдлица.
— Прошу прощения, мадам, я должен переговорить кое с кем из присутствующих. Дело касается вашего покойного мужа.
— Вы тоже знаете, кто и зачем его убил?
— Что значит — тоже?
— Четверть часа назад господин Путилин заявил, что ему все известно, и теперь читает нам вслух один из рассказов Николая Евгеньевича. В нем якобы заключена тайна его смерти.
— В таком случае я подожду. Вы позволите мне сесть? Проходя мимо Ивана Дмитриевича, Зейдлиц заглянул в раскрытую перед ним книгу и удовлетворенно хмыкнул:
— Ага! Вы, значит, уже не считаете, что Губин страдал галлюцинациями.
— Продолжайте, господин Путилин, -сказала Каменская. Иван Дмитриевич перелистнул страницу, прочел о том, как Намсарай-гун слушал «Фауста», о трех его душах, из которых князь решил окрестить одну, чтобы продать ее или обменять на что-то, что так и остается загадкой для Н.
Затем он пропустил две-три страницы и сразу перешел к последнему вечеру перед отъездом посольства на родину. Время к полуночи, Намсарай-гун угощает Н. чаем из подаренного ему после крещения самовара. Мечется пламя в настольной лампе, темные пятна бегут по стенам. Театр теней, думает Н., пока бесплотные актеры разыгрывают вариации на тему обманутых надежд, утоленных и не принесших счастья желаний, прекрасной мечты, при исполнении превратившейся в свою противоположность. Настенный спектакль выходит из плоскости, обретает объем и неудержимо катится к финалу, обещая под занавес крушение всех иллюзий, кровь и смерть, но Намсарай-гун остается спокоен. «Когда все вокруг покрывает тьма, я вспоминаю тебя», — напевает он в ожидании князя тьмы. Отчаявшись переубедить его, Н. уходит, но на крыльце затевает разговор со старым ламой из княжеской свиты. Вдруг ужасный вопль доносится из покоев Намсарай-гуна. Н. распахивает дверь и видит, что князь мертв, хотя у него всего лишь порезан палец на левой руке. Рядом валяется гусиное перо, его кончик испачкан свежей кровью.
Тургенев первый нарушил затянувшееся молчание:
— Мы ждем объяснений. Какое отношение к смерти Николая Евгеньевича имеет вся эта мистика?
— Мистика? — переспросил Иван Дмитриевич. — Где вы ее видите? В чем? Сатана не явился, тени остались тенями, а померещиться, знаете ли, может всякое. У вас в «Отцах и детях» Базарову мерещатся красные собаки, так что с того? Объявим этот роман мистическим?