В школе, как и на улице, приходилось несладко. В конце нашей улицы была школа «только для белых», она, кажется, называлась школа Ирвинг, и учились там одни «отличники». Черных детей туда не принимали, и нам приходилось ходить мимо них в нашу школу. Учителя у нас были хорошие, например сестры Тернер в школе Джона Робинсона. Они были праправнучками Ната Тернера, и их, как и его,
волновали расовые вопросы. Они учили нас быть гордыми. Учителя-то были хорошие, но сами школы для черных — хуже некуда, туалеты вечно текли и все такое. Воняло там страшно, черт, как из выгребных ям в Африке, где живут бедняки. В начальной школе я из-за всего этого дерьма даже есть не мог, меня все время тошнило — да и сейчас тошнит, как вспомню. К чернокожим детям относились тогда как к стаду скотов. Некоторые из моих одноклассников говорят, что все было не так уж плохо, но, по-моему, все было именно так.
Поэтому я любил ездить к дедушке в Арканзас. Там хоть можно было в поле босиком побегать и не бояться вляпаться в вонючую кучу, которая размажется и прилипнет к ногам, как в начальной школе.
Мать то и дело — как мне теперь кажется — собирала нас с сестрой и братом, когда мы были еще совсем маленькими, на поезд — ехать в гости к дедушке. Она прикрепляла к нашей одежде бирки с нашими именами, давала нам коробочки с курятиной и сажала в поезд. И уж будь уверен, цыпленок мгновенно исчезал в наших животах, едва поезд отходил от станции. А потом мы всю дорогу сидели голодные, куда б ни ехали. В одну секунду расправлялись с цыпленком. И так было всегда. Так и не научились есть постепенно. Цыпленок был таким вкусным, что ждать было невмоготу. А потом всю дорогу к дедушке ревели — голодные и злые. А когда наконец добирались к деду, мне всегда хотелось у него насовсем остаться. Он подарил мне мою первую лошадь.
У него была рыболовецкая ферма в Арканзасе. Мы ловили рыбу целыми днями — ведрами, бадьями. Потом обжирались жареной рыбой, я с тех пор толк в ней знаю. Да, рыбка была что надо, пальчики оближешь! Так вот мы и носились целыми днями. Катались на лошадях. Рано ложились. Рано вставали. И опять та же круговерть. Веселились мы на все сто. Дедушка был шести футов роста, шоколадного цвета, с большими глазами — похож на моего отца, только повыше. Бабушку звали Айви, а мы звали ее мисс Айви.
Помню, было у нас там много дел, которыми мы никогда не смогли бы заняться в таком городе, как Ист-Сент-Луис. Одним прекрасным утром мы с дядей Эдом, младшим братом отца, — он был на год моложе меня, — расколотили все дедовы арбузы. Переходили от одной груды к другой и разбивали все арбузы, что попадались под руку. Потом из каждого вынимали самую серединку и немного отъедали, но в основном бросали. Мне было около десяти, ему девять. Вернувшись домой, мы начали валяться и хохотать, как последние идиоты. Когда дедушка узнал, что мы натворили, он сказал мне: «Неделю не будешь кататься на лошади». Это навсегда избавило меня от желания бить арбузы. Дед был с характером, вроде отца. И спуска никому не давал. В девять или десять лет мне поручили газетный маршрут, и за небольшую плату я стал по выходным разносить по домам газеты. Не то чтобы я очень нуждался в деньгах — отец к тому времени их целую кучу зарабатывал. Просто мне хотелось иметь свои и не клянчить у родителей.
Я таким всегда был — независимым, всегда рассчитывал только на себя. Я не много наваривал — около шестидесяти пяти центов в неделю, зато свои. Я на них конфеты покупал. У меня всегда был полон карман конфет и стеклянных шариков. Я менял конфеты на шарики, а шарики на конфеты, газировку и жвачку. Уже тогда я откуда-то знал, что нужно уметь торговаться, — точно не помню, кто меня этому научил, возможно отец. В Великую депрессию многие бедствовали и голодали. Но нашей семьи это не коснулось, отец был мастером добывать деньги.
Я носил газеты старому Пиггису, хозяину лучшего в Ист-Сент-Луисе ресторанчика, где готовили барбекю. Он находился на пересечении 15-й и Бродвея, рядом с другими такими же заведениями.
У мистера Пиггиса было лучшее во всем городе барбекю, потому что он делал его из свежего мяса, которое доставал в этих мерзостных скотобойнях в Сент-Луисе и Ист-Сент-Луисе. Соус у него был несравненный. До того, гад, хорош, что я и сейчас его во рту ощущаю. Никто не знал, как он этот соус делает и что он туда кладет. Он на этот счет не раскалывался. А подливка, в которую хлеб макать, какая у него была! — от нее тоже все балдели. Да еще классные рыбные сэндвичи.
Его «джеки» с лососем постепенно сравнялись по качеству с «Джеками» папаши моего друга Лео.
У мистера Пиггиса и была-то всего лишь малюсенькая комнатка, где он барбекю торговал. Там только человек десять вмещалось. А жаровню для барбекю он собственноручно выложил из кирпичей. И еще он сделал вытяжную трубу, так что запах угля распространялся по всей 15-й улице. И днем каждый мог либо сэндвич перехватить, либо полакомиться кусочком барбекю. Вся стряпня к шести утра заканчивалась, все было поджарено и разложено. Я появлялся ровно в шесть, отдавал газеты, чикагский «Дефендер» или питтсбургский «Курьер», та и другая для черных. Я ему обе эти газеты, а он мне две свиные головы. Свиные головы стоили тогда по пятнадцати центов за штуку. Но так как мистер Пиггис хорошо ко мне относился — считал меня смышленым, — он мне десять центов скидывал, а иногда давал лишнюю свиную голову, или сэндвич со свиным ухом — у него и прозвище поэтому такое было (мистер Пиггис — Свиные Уши), — или верхушку ребра — все, что ему было не жалко в тот день. Иногда он добавлял кусок пирога со сладким картофелем или засахаренный картофель и стакан молока. Разложит все это хозяйство на бумажных тарелках, пропитанных чертовски восхитительным ароматом, на ломтики пахучего вкуснейшего хлеба, который он брал в булочной. А потом завернет все в газеты, вчерашние газеты. Господи, это было невыносимо прекрасно. Десять центов за бутерброд с семгой, пятнадцать за свиную голову. Я брал свою добычу, усаживался рядом, и мы беседовали, пока он отпускал товар за прилавком. Я многое узнал от мистера Пиггиса, но главное, чему я у него научился, впрочем, и у отца тоже, — это не соваться в дерьмо без надобности.
Конечно, больше всего я взял у отца. Он был нечто. Красивый, примерно моего роста, чуть полноватый. С возрастом он полысел — и, по-моему, сильно из-за этого переживал. Он был хорошо воспитан, любил красивые вещи, одежду и машины — совсем как моя мать.
Отец во всем принимал сторону черных, всегда их защищал. Таких, как он, в те времена называли «черными расистами». Ну, «дядей Томом» он уж точно не был. Некоторые из его африканских однокашников из Линкольнского университета, как, например, Нкрума из Ганы, стали президентами или заняли высокие посты в правительствах своих стран. Так что у отца были связи в Африке. Маркус Гарвей был ему ближе, чем политика Национальной ассоциации содействию прогресса цветного населения. Он считал, что Гарвей сделал для черного люда много хорошего — объединил их всех еще в двадцатых годах. Отец считал это важным делом и терпеть не мог Уильяма Пикенса из Национальной ассоциации, особенно его высказывания о Гарвее. Пикенс приходился каким-то родственником матери, дядей, что ли, и иногда, будучи проездом в Сент- Луисе, звонил нам и заходил. Думаю, он был в то время важным боссом в Ассоциации, секретарем или кем-то вроде. Как бы то ни было, помню, он раз позвонил, чтобы зайти, и когда мать сказала об этом отцу, тот ответил: «Да пошел он, этот сукин сын Уильям Пикенс, ко всем чертям, он никогда не любил Маркуса Гарвея, а Маркус Гарвей столько сил положил на объединение черных. Только ему и удалось по-настоящему сплотить чернокожих в этой стране. А этот паразит прет против него. Пошел он ко всем чертям со своими тупыми идеями».
Мать была иной. Ей хотелось, чтобы черная раса занимала более высокое положение в обществе, но рассуждала она как типичный бюрократ из Национальной ассоциации. Отца она считала радикалом, особенно позже, когда он всерьез занялся политикой. И если чувство стиля и умение одеваться у меня от матери, то мое отношение к жизни вообще, ощущение того, кто я такой, моя уверенность в себе и гордость за свой народ были воспитаны отцом . Я не хочу сказать, что моя мать не была гордой женщиной, она ею была.
Но то, как я смотрю на некоторые вещи в жизни, пришло ко мне от отца. Отец не позволял себя оскорблять. Помню историю с одним белым, который зашел к нему в офис. Этот белый продавал ему золото и всякое такое. Но в тот момент в офисе было полно народу. Поэтому отец велел повесить в приемной табличку: «Не беспокоить» — он всегда так делал, когда копался у кого-нибудь во рту. Несмотря на табличку, белый, прождав около получаса, сказал мне — а мне было тогда четырнадцать или пятнадцать, и я работал в тот день как секретарь: «Сколько можно ждать. Я войду в кабинет». Я ему говорю: «Вон табличка — «Не беспокоить», разве вы не видите?» Он на мои слова не обратил никакого внимания и прошел прямо в кабинет, где отец лечил зубы пациенту. А в очереди сидело много чернокожих, которые прекрасно знали, что отец таких вещей не переносит. Ну, они заулыбались и затихли, ожидая, что будет дальше. Как только белый вошел в кабинет, я услышал голос отца: «Какого черта ты сюда приперся? Читать не умеешь, кретин? Тупая белозадая скотина! Убирайся к чертям собачьим!» Белый вылетел из кабинета как ошпаренный, посмотрев на меня как на чокнутого. Ну а я еще подлил масла в огонь, когда он подбегал к выходу: «Говорили тебе, дураку, не входить в кабинет». Так я в первый раз обругал белого, который был старше меня.