– Но ведь вам писали… предлагали услуги… – напомнил робко Прохор. – Если, мол, что, то вы можете на них рассчитывать… И писатели вполне известные…
Чигринский махнул рукой и рухнул в кресло.
– Э, в том-то и дело, что я ни на кого рассчитывать не могу! «Опера, балет», – свирепо передразнил он. – Все это замечательно, но – не вышла у меня песня… или Алешкины стихи подкачали, или я сам сплоховал, что я делаю? Правильно: пишу другую, а он сочиняет другие стихи. И публика очень быстро забывает о неудаче… А теперь представь: я, которого то и дело попрекают, что он в консерваториях не учился и музыкального образования не имеет, полезу в оперу… или балет, неважно! Ведь это не на неделю работы и даже не на месяц… а ну как она провалится? А ведь провалиться может по какой угодно причине: главная певица будет не в духе, а они всегда не в духе, или с декорациями напортачат… или еще что-нибудь… И знаешь, кто тут самый первый враг? Не публика, хотя она глупа до безобразия, не болваны, которые пишут рецензии и охаивают все, что не относится к их собственным приятелям… а вот эти вот… жрецы искусства, чтоб им пропасть! Сочинил свою «Спящую красавицу» Чайковский, и что ему говорит балетмейстер Петипа? Именно Петипа, который в музыке – как считается – собаку съел… Петипа с важным видом говорит: пардон, месье, но у вас не танцевальная музыка, под нее танцевать нельзя, это не балет… Здорово, да? Так бы и пропал Чайковский вместе со своей работой, если бы не император, который сказал: «А я говорю – танцуйте…» Ну и что хорошего ждать в стране, где самодержец лучше разбирается в музыке, чем профессионал? – яростно спросил Чигринский у безответной луны на картине. – Ничего!
– Я верю, вы могли бы написать значительную вещь, – твердо ответил Прохор. – Когда-нибудь, когда у вас будет ваш сюжет… когда все сойдется, как надо…
Чигринский хотел сказать что-то резкое, но поглядел на лицо верного слуги и только ворчливым тоном осведомился, где завтрак.
До появления Прохора Чигринский не признавал столовых и ел – то есть перекусывал на скорую руку – либо в спальне, либо в своем кабинете, но постепенно слуге удалось приучить композитора к мысли, что все-таки принимать пищу надо в комнате, специально для этого предназначенной. Стоит отметить, что Прохор порядочно потрудился над тем, чтобы эту комнату украсить, хотя Чигринский по привычке не обращал внимания ни на французскую мебель, ни на старинные серебряные подсвечники, ни на тяжелые шторы из синего бархата.
Бросив взгляд за окно, Дмитрий Иванович помрачнел. Погода была истинно петербургская: сверху что-то серое под названием небо, внизу вода, тоже серая, а между ними зажат, как в клещах, черный город.
– Сволочь этот Петр, – горько молвил Чигринский.
Прохор, который силился понять, какого именно Петра хозяин имеет в виду, взглянул на него непонимающе.
– Да, да, Петр Первый, – пояснил композитор, давая волю своему дурному настроению. – Обязательно ему надо было втиснуть Петербург на эти постылые берега… и кто его просил, спрашивается? Не мог для столицы империи подыскать чего-нибудь получше, покрасивее да потеплее… Есть же, в конце концов, такие города, как Одесса…
– Во времена Петра Алексеевича Одессы еще не было, – напомнил Прохор, которого слегка покоробила фамильярность хозяина. Сам Антипов чрезвычайно уважал царскую фамилию и не одобрял замечаний в ее адрес. – Она тогда у турок была, ее только при Екатерине Великой завоевали.
– Ну так отбил бы ее у турок, – хмыкнул Чигринский, помешивая кофе. – Подумаешь, важное дело… А Киев? Что ему мешало, спрашивается, столицу в Киев вернуть? Мать городов русских, как-никак… хотя, конечно, – с озорством добавил он, – какая из Киева мать, когда он мужского рода?
Прохор фыркнул.
– Или Екатеринодар, например… А, нет, этот тоже позже основан…
– Вам не к лицу так отзываться о государе императоре, – не удержавшись, наставительно заметил Прохор.
– А? – удивился Дмитрий Иванович, который успел уже все позабыть. – Ты это о чем?
– Ну вот вы только что сказали о Петре Алексеевиче…
– Что он сволочь? Конечно, сволочь, – решительно ответил бывший гусарский офицер. – Собственного сына порешил… За такое в Сибирь ссылают, между прочим.
Прохор понял, что хозяина ему не переубедить, и почел за благо умолкнуть.
После завтрака Чигринский уселся в углу парадной гостиной и стал просматривать почту. Это была та самая гостиная, где на толстом ковре тосковал рояль, чьи клавиши никогда не тревожила рука композитора. Порой, когда к Дмитрию Ивановичу являлись фотографы, он позировал им именно здесь, стоя возле рояля. Сам он не любил свои фото и вообще смотреть на себя не любил. Внешность у него была заурядная, штабс-капитанская – армия все же оставила на нем значительный отпечаток; и пальцы толстые, как сардельки. Глядя на них, даже как-то не верилось, что их обладатель способен сочинять такие нежные, хватающие за душу мелодии.
Письмо от Нередина Чигринский стал читать в первую очередь, но оно было такое длинное и запутанное, что разобраться в его сути оказалось нелегко. Бросив взгляд на пачку оставшихся писем, композитор крикнул:
– Прошка! Помоги мне разобрать письма… Бери те, которые от незнакомых, и читай. Если что важное, сразу говори… Да не стой ты, садись, не маячь перед глазами!
Едва дыша от оказанной ему чести, Прохор приземлился в кресло по другую сторону круглого столика, на котором в беспорядке лежали конверты, и стал разбирать их.
– Это у тебя что за письмо? – через несколько минут заинтересовался Дмитрий Иванович. – У тебя аж нос ходуном ходит…
Прошка поджал губы.
– Некая Наталья Александровна Богомаз просит вас о помощи… шестнадцать детей сидят без хлеба, четверо болеют…
– Раз хватило ума слепить шестнадцать детей, должно хватить ума и на хлеб им заработать, – парировал Чигринский. – Знаю я этих просителей: сидят в меблирашках и день-деньской строчат письма о помощи, которые рассылают по адресам из справочника… А вместо шестнадцати детей дай бог шесть, и вовсе не больные, а такие, на которых пахать можно…
– Она уже четыре раза вам писала, – заметил слуга. – На прошлой неделе, кажется, детей было девять.
– Значит, за неделю еще семеро родились! – расхохотался Чигринский.
«Так-то оно так, – подумал верный Прохор, – а вот без меня бы вы последние деньги ей послали, которые она бы с радостью пропила…» Даже в мыслях он именовал Дмитрия Ивановича на «вы».
Прочие письма в мятых, замызганных конвертах оказались в том же роде, и Прохор не без удовольствия поглядел на конверт, который разительно отличался от предыдущих. Он был плотный, с гербом и монограммой и вид имел неприступный, как герцогиня на балу. Краем глаза слуга заметил, что хозяин тоже заинтересовался необычным конвертом.
– Что там? – небрежно спросил Чигринский, дочитывая последние строки нерединского письма.
– Баронесса Корф спрашивает, не почтите ли вы своим присутствием благотворительный вечер, который она устраивает, и не согласитесь ли сыграть на нем, – отозвался слуга, пробежав глазами короткое послание на надушенной бумаге.
– Корф? – Усы Чигринского воинственно встопорщились. – Немчура? К немчуре не пойду, – категорично заявил он.
– Дмитрий Иванович…
– Я сказал – не пойду!
И по его виду Прохор понял, что спорить бесполезно.
Дмитрий Иванович не любил немцев. Точно так же не любил он греков, армян, евреев, французов, поляков, татар, грузин, – перечислять можно очень, очень долго. Самого себя он считал русским, хотя в его родословной встречались и некая очаровательная осетинка, вскружившая голову его прадеду, и француз, и дама из Саксонии, которую ветром странствий прибило к недолговечному двору Анны Леопольдовны, и татарский князь. Все эти люди, если бы удалось их собрать в одной комнате, чрезвычайно удивились бы тому, что им суждено было породниться через своего знаменитого потомка. Возможно, татарский князь вообще не ушел бы живым от пращура Чигринского, который имел обыкновение сажать татар на колья…
Но никакие предки иной национальности не могли помешать Чигринскому считать себя с головы до ног русским, равно как не могли помешать ему энергично презирать все нерусское, если на него находил такой стих. Особенно он выходил из себя, если считал, что при нем задевают или пытаются унизить русский народ. Тогда он готов был лезть в драку и пререкаться до хрипоты, до самых обидных, самых оскорбительных высказываний. Об этой особенности композитора всем отлично было известно, и тем не менее никто не удивился, когда именно Чигринский, а не кто другой, дал пощечину пьяному зрителю, который на представлении в театре громко обозвал дирижера Азаряна «паршивым армяшкой». Скандал мог получиться нешуточный, потому что побитый зритель занимал весьма высокое положение, но вмешались влиятельные поклонницы композитора, и дело замяли, а ироничный Азарян прислал своему защитнику корзину алых роз, которую тот отослал обратно с советом послать их лучше графине С., которая была тогда любовницей дирижера. Азарян расхохотался и пригласил Чигринского в лучший петербургский ресторан.