Да, и сомнений в этом быть не может, хоть я и был тогда под влиянием некоего отравляющего снадобья, возможно, опиума. Обхватив голову руками, я застонал, и доктор Остриков ласково тронул меня за плечо, а потом стал поглаживать, стараясь успокоить.
Господи, какой я был дурак! Меня провели, как сопливого мальчишку! Меня, судебного следователя, здорового парня по прозвищу Медведь, пяти с половиною пудов весу, водили за нос все это время, подсунув мне вместо трупа — фигляра, кухонного мужика! А я принял все за чистую монету и бежал в панике, и прятался потом, и чувствовал себя преступником, хотя ничего преступного тогда еще не совершил. Боже, ведь наверняка сам Гурий и обыскал мою одежду, пока я в бесчувствии лежал на смятой постели, и сам же Гурий забрал записку, приведшую меня в номера, — чтобы уничтожить всякую связь между мною и той особой, что заманила меня туда. А уж зачем взял часы — чтобы использовать потом как улику против меня, или по своей природной склонности к воровству, — на это уж Гурий не ответит.
Я стонал и раскачивался, проклиная свою доверчивость и близорукость, до тех пор, пока Ост-риков, отчаявшись лаской привести меня в чувство, не плеснул мне в мензурку чистого спирту и не заставил насильно меня выпить, да еще и прикрикнул потом, хорошо подзатыльник не дал.
Глотнув обжигающего спирту — так, что зашлось дыхание, и услышав окрик, я вдруг взглянул на себя со стороны и усовестился своей слабости. Мало того, что я допустил, чтобы со мной обошлись, как с простаком, так еще и не умел признать своих ошибок и устроил форменную истерику, да на глазах у старого врача. Стыдно, я чуть было не застонал уже по новой причине — от стыда, но сумел удержаться.
В любом случае, прежде чем предпринимать дальнейшие действия, следовало узнать, установлена ли достоверно личность убитого, действительно ли в доме Реденов убит итальянский тенор Карло Чиароне. Я порывался ехать на Измайловский, поговорить с Соней-модисткой, — вдруг у нее уже есть какие-нибудь новые сведения, но доктор Остриков меня не пустил. Он велел мне сидеть в его каморке, и вызвался сам съездить — но не к Соне, а к Силе Емельянычу Баркову, которого, оказывается, давно знал лично.
— Я, правду сказать, нечасто с ним вижусь с тех пор, как он в гору пошел и стал важным чиновником, — посмеиваясь, признался мне Остриков. — Ну, а когда он простым агентом бегал по городу, мы с ним много дела имели, он сюда, в мертвецкие захаживал чуть не каждый день, не брезговал, всегда из первых рук любил узнавать о том, что за причина, от которой умер потерпевший, каким орудием раны нанесены, чужой рукой или своей собственной…
Я весьма живо представил себе молодого, энергичного полицейского сыщика Силу Баркова, который не ленился добраться до морга, чтобы узнать вещи, скрытые от глаз даже внимательного наблюдателя на месте происшествия, вещи, знание о коих доступно только науке.
— Нет! Прошу вас… — я не мог допустить, чтобы меня схватили прежде, чем я найду достаточные доказательства своей невиновности в тех кровавых злодеяниях, которые могут быть мне приписаны. И Баркова я боялся даже более тех неясных для меня сил, что неуклонно погружали меня в пучину преступления.
Ворча, старый доктор отступил. Опасаясь, что он, вопреки моей просьбе, обратится все же к Баркову втайне от меня, я приложил все старание, чтобы не пустить его теперь и к Соне. Он обещал не предпринимать решительных шагов без моего на то соизволения. И я очень рассчитывал на его лояльность ко мне.
А между тем усталость и переживания по поводу драматических событий последнего времени, вкупе с выпитым мною глотком спирта, дали о себе знать невероятным упадком сил. Я еле удерживал себя в вертикальном положении, руки мои опустились и повисли, как плети, голова только что не болталась на враз обмякшей шее…
Конечно, состояние мое не укрылось от старого доктора, и он употребил самое верное для такого случая лекарство: уложил меня насильно на свой продавленный диван, из середины которого торчала и больно впивалась мне в бок пружина; укрыл меня, точно ребенка, своим колючим пледом и велел отдыхать. Я проворчал, что отдыхать мне совсем не хочется, и, не успев договорить, провалился в сон. Не помню даже, как старый доктор оставил меня одного. И спал я до самого возвращения Острикова, плотным ночным сном без сновидений, а отсутствовал доктор, как оказалось, долго, несколько часов.
* * *
82
…Меж тем, сжимаясь медленно все боле,
Стал подбираться к туловищу хвост,
Тащась из бездны словно поневоле.
83
Крутой хребет, как через реку мост,
Так выгнулся, и мерзостного гада
Еще страшней явился страшный рост.
84
И вот глаза зардели, как лампады,
Под тяжестью ожившею утес
Затрепетал — и сдвинулась громада
85
И поползла… Мох, травы, корни лоз,
Все, что срастись с корой успело змея,
Все выдернув, с собою он понес…
Гр. А. К. Толстой. «Дракон», рассказ XII века (перевод с итальянского), весна — лето 1875 год
Сентября 19 дня, 1879 года (окончание)
Оказалось, что я проспал целый день, до вечера. Вернувшийся невесть откуда доктор (я не спрашивал его, где он провел день, уповал только на данное им слово не выдавать меня) бросил передо мной свежие газеты. Протерев глаза, я взялся за чтение новостей. Газеты перепачкали мне руки непросохшей типографской краской, но дело того стоило. Что ж, этого можно было ожидать.
Бульварные листки буквально захлебывались от сногсшибательной вести: оказывается, блистательный итальянский тенор Карло Чиароне, концертами которого заманивали питерскую публику, уж три дня, как мертв! А мошенники-импресарио врали о его легкой болезни, на короткое время лишившей его голоса, а наши дамы-поклонницы присылали в гостиницу лучшие цветы и свежий бульон! Скандал века!
Слава богу, на страницах, полных досужих сплетен, я не нашел упоминания о том, где обнаружено было тело покойного итальянца, фамилия фон Реденов не приводилась, и я вздохнул облегченно, питая хоть слабую, но все же надежду на то, что репутация Елизаветы Карловны не пострадает, и что история эта забудется раньше, чем кто-нибудь пронюхает о том, что драма разыгралась в доме Реденов.
Доктор Остриков тем временем принес кипевший чайник и пригласил меня разделить ужин. Сев с ним за стол, я почувствовал себя как тяжело больной, оправляющийся после губительного недуга: слабость и ломота во всем теле, онемение гортани, сосущий голод под ложечкой — и в то же время полное отсутствие аппетита. Увидев мою постную мину, доктор подмигнул и выставил на стол бутыль с прозрачной жидкостью, при взгляде на которую меня чуть не вывернуло. Но Остриков твердой рукой патологоанатома налил себе и мне по стопочке, прямо-таки принудил меня эту стопочку за компанию с ним опрокинуть… И, странное дело: в голове прояснилось, перестало мутить и есть захотелось, хоть бы и простецкий кусок сала с неровным ломтем ржаного хлеба, которые — и хлеб, и сало — доктор кромсал каким-то странным ножом, более походящим на лопаточку для торта: с длинным клинком, однако, не острым, а закругленным, и не заточенным с обеих сторон клинка. На мое замечание о неудобстве использования такого столового прибора, с тупыми гранями, доктор ничтоже сумняшеся ответил, что раз прибор этот пригоден для сечения мозга, то и для жировой клетчатки сгодится. И без затей отхватил довольно ловко от куска еще ломтик сала.
Устыдившись своего невежества, я признал в приборе специальный нож для сечения мозга, употребляемый прозекторами; и вспомнил, как Остриков, проводя занятия, объяснял, что клинок сего инструмента не затачивается, так как для нужд аутопсии мозг покойника потребно не нарезать, как ветчину, а осторожно отделять слоями.
— Не бойся, сынок, нож вымыт чисто, и продезинфицирован, — усмехнулся Остриков, и мне показалось, что он просто разыгрывает меня. Не может быть, чтобы этим ножом он вскрывал покойника, а потом хладнокровно пользовался им для приготовления пищи. Конечно, так оно и было: нож этот в деле никогда не находился…
— Да ты вздохни поглубже, сынок, — посоветовал доктор, — за едой нельзя о делах скорбных думать, несварение желудка заработаешь.
— А о чем мне думать? — вяло возразил я. — Тут одна дума в голове, со щитом или на щите…
— А ты не думай про это. Задачки порешай в уме, историю государства Российского вспомни. Я вот, если думы черные накатят, всегда вызываю в памяти что-либо приятное. Давеча вспомнил, как вскрывал проститутку безымянную, утопленную, а у той на груди — рубец. Знаешь ведь? Эти девицы себе часто татуируют имя любовника, а когда его меняют, то старую татуировку вытравляют и заменяют новою. А травят знаешь, чем? Индиго-серною кислотою намажут рисунок, и вскоре останется лишь плоский рубец. А я верхние ткани снял, лоскут кожный обработал и имя-то вытравленное открыл…