На этот первый призыв никто не ответил.
— Эй, папаша Ватрен! — проворчал молодой человек, постучав второй раз еще сильнее, чем в первый. — Вы там, случаем, не оглохли?
И он приложил ухо к двери.
— Наконец-то, — сказал он через несколько мгновений. — Ну вот и славно!
Обрадовался он потому, что услышал внутри какой-то слабый звук, приглушенный расстоянием и массивной дверью: это поскрипывала лестница под ногами старого лесничего.
Ухо у молодого человека было чуткое, так что он никак не мог ошибиться, приняв поступь пятидесятилетнего мужчины за шаги двадцатипятилетнего парня. Поэтому он прошептал:
— А! Это папаша Гийом.
А потом во весь голос прокричал:
— Здравствуйте, папаша Гийом! Откройте, это я!
— А, это ты, Франсуа? — послышался голос из-за двери.
— Черт возьми, а кто же еще, по-вашему?
— Иду, иду!
— Ладно уж, натягивайте ваши штаны, не торопитесь… Мы не спешим, хоть здесь и не жарко… Бр-р!
И молодой человек потопал ногами, чтобы согреться, в то время как его собака сидела и дрожала, вся мокрая от росы, как и ее хозяин.
В эту минуту дверь открылась и показалась поседевшая голова старого лесничего. Он держал в зубах, несмотря на ранний час, коротенькую трубку-носогрейку, правда еще не зажженную.
Надо сказать, что эту трубку, которая когда-то была обычной длины, но в результате разного рода злоключений укоротилась, Гийом Ватрен вынимал изо рта только для того, чтобы вытряхнуть пепел и набить ее табаком. После этого носогрейка вновь занимала свое обычное место слева в щербине между двумя зубами.
Впрочем, еще при одном обстоятельстве трубка дымилась в руке, а не во рту папаши Гийома: когда его удостаивал своим обращением к нему инспектор.
В этом случае папаша Гийом почтительно вынимал носогрейку изо рта, аккуратно вытирал губы рукавом куртки, отводил за спину руку с трубкой и отвечал.
Похоже, что папаша Гийом был учеником школы Пифагора: когда он открывал рот, чтобы о чем-то спросить, вопрос всегда был как нельзя более кратким, а если он открывал рот, чтобы ответить, то и ответ бывал как нельзя более лаконичным.
Мы сказали, что папаша Гийом открывал рот, но ошиблись. Папаша Гийом открывал рот только для того, чтобы зевнуть, если предположить, — вещь невероятная! — что он когда-либо зевал.
Все остальное время папаша Гийом не разжимал зубов, привычно держащих огрызок трубки длиною иногда не более шести или восьми линий.
В результате этого при разговоре он издавал свистящий звук, подобный змеиному, так как словам приходилось протискиваться через щель, образованную между зубами и зажатой в них трубкой, причем такую узкую, что через нее едва бы пролезла монета в пять су.
Когда папаша Гийом вынимал изо рта трубку, чтобы, вытряхнув пепел, вновь набить ее табаком или же для разговора с каким-нибудь значительным лицом, речь его, вместо того чтобы стать разборчивее, делалась еще более невнятной. Свист не уменьшался, а становился еще громче, да это и понятно: не разделенные трубкой, челюсти плотно смыкались, и тогда нужен был большой навык, чтобы понять, о чем говорил папаша Гийом!
Итак, описав самую выдающуюся черту облика папаши Гийома, завершим его портрет.
Это был, как мы уже сказали, человек пятидесяти лет, ростом чуть выше среднего, прямой и сухопарый, с редкими седеющими волосами, густыми бровями и обрамляющими лицо бакенбардами. У него были маленькие острые глаза, длинный нос, насмешливый рот и острый подбородок. Папаша Гийом всегда был настороже, хотя по виду это и было незаметно. Он прекрасно слышал и видел все, что происходило как у него дома между женой, сыном и племянницей, так и в лесу между куропатками, кроликами, зайцами, лисами, хорьками и ласками — теми животными, которые со дня сотворения мира ведут между собой столь же ожесточенную войну, какая велась между Спартой и Мессенией с 744 по 370 год до Рождества Христова.
Ватрен с большим почтением относился к моему отцу, да и меня очень любил. Он хранил под стеклянным колпаком бокал, из которого обычно пил генерал Дюма, приезжая на охоту, и спустя десять, пятнадцать и даже двадцать лет, когда мы вместе охотились, он непременно подавал мне вино в этом бокале.
Таким был человек с усмешкой на лице и трубкой в зубах, который высунулся в приоткрытую дверь Нового дома у дороги в Суасон на стук молодого человека по имени Франсуа, жаловавшегося на холод, хотя вот уже месяц и двадцать семь дней царило, по словам Матьё Ленсберга, чудесное время года, называемое весной.
Увидев гостя, Гийом Ватрен широко распахнул дверь, и молодой человек вошел в дом.
Франсуа направился прямо к камину, поставив ружье возле него в угол, а его пес, заслуженно носивший кличку Косой, просто уселся на еще теплую золу.
Кличку свою собака получила потому, что у нее в уголке глаза на веке топорщился пучок рыжих волосков, что-то вроде родинки, из-за чего она время от времени скашивала глаз.
У Косого была репутация лучшей ищейки на три льё вокруг Виллер-Котре.
Сам же Франсуа, хотя и был еще слишком молод для того, чтобы занять выдающееся место в большом искусстве псовой охоты, все же считался в округе одним из лучших охотников по умению найти дичь по следу.
Если надо было выследить волка или поднять кабана, эту нелегкую задачу возлагали обычно на Франсуа.
Для него даже самый глухой лес не имел тайн: по сломанной травинке, по перевернутому опавшему листу, по клочку шерсти на колючке кустарника он мог представить от первой до последней сцены целую драму, разыгравшуюся на лесной поляне ночью, при свете звезд, и не имевшую, кроме деревьев, других зрителей.
В следующее воскресенье в Корси должен был состояться праздник. По этому случаю лесники ближайших к этому прелестному уголку лесничеств получили от инспектора, г-на Девиолена, разрешение на отстрел кабана. И чтобы у кабана не было особых надежд оставить охотников с пустыми руками, поднять его поручили Франсуа.
Он как раз возвращался, выполнив эту работу со своей обычной добросовестностью, когда мы встретили его на просеке Ушарских угодий, проследовали за ним до дверей дома папаши Гийома и услышали, как он говорит, притопывая ногами: «Ладно уж, натягивайте ваши штаны, не торопитесь. Мы не спешим, хоть здесь и не жарко… Бр-р!»
— Как это не жарко, в мае-то? — откликнулся папаша Гийом, когда Франсуа поставил свое ружье у камина, а собака уселась на золу. — А что бы ты запел, если бы тебе пришлось воевать в России, мерзляк?
— Погодите! Когда я говорю «не жарко», то просто имею в виду… Я говорю, что ночью не жарко! Ночи, как вам приходилось замечать, тянутся дольше, чем дни, может, потому, что ночью темно. Днем стоит май, а ночью — февраль. Так что я не отказываюсь от своих слов, сейчас вовсе не жарко! Бр-р!
Гийом прекратил на мгновение высекать огонь и, скосив глаза в сторону Франсуа подобно Косому, сказал:
— Слушай, парень! Хочешь, я скажу тебе кое-что?
— Скажите, папаша Гийом, — ответил Франсуа, посмотрев на старого лесничего с тем особым насмешливым выражением, какое свойственно крестьянам из Пикардии и соседнего с ней Иль-де-Франса, — скажите, ведь вы так хорошо говорите, когда соглашаетесь говорить!
— Так вот! Ты прикидываешься дураком, чтобы меня провести!
— Что-то я вас не пойму.
— Не понимаешь?
— Нет, честное слово!
— Ты говоришь, что замерз, для того чтобы я тебе предложил стаканчик!
— Ей-Богу, нет, даже и не думал об этом!.. Это, конечно, не значит, — вы слышите? — что если бы вы мне предложили, то я бы отказался… Нет, нет, папаша Гийом, я вас слишком уважаю!
И он склонил голову, по-прежнему поглядывая на папашу Гийома с лукавым видом.
Гийом, не ответив ничего, кроме «Гм!», что выражало его сомнения в бескорыстии Франсуа и его уважении к нему, снова принялся за свое огниво. Только с третьего удара о кремень трут загорелся, рассыпая искры, и папаша Гийом пальцем, который, видимо, был совсем нечувствительным к жару, прижал трут к отверстию набитой табаком трубки и принялся ее раскуривать. Он втягивал дым, выдыхая его вначале едва заметным облачком, а потом все более густыми клубами, до тех пор пока трубка не разгорелась достаточно, чтобы уже больше не погаснуть и можно было вернуться к обычному спокойному дыханию.
Все время, пока он занимался этой весьма серьезной работой, лицо достойного лесничего выражало только неподдельную заботу и сосредоточенность. Но как только операция успешно завершилась, на лице его вновь появилась улыбка, и, достав из буфета бутылку и два стакана, он сказал:
— Ну что ж, согласен! Вначале шепнем словечко вот этой бутылочке коньяка, а уж потом поговорим о наших делах.