– Там мука была, товарищи, там была мука! – слышал я чей-то перепуганный голос. – Я вез муку, не взрывчатку!..
Водитель, понятно…
Сбавив шаг, я свернул во дворы. Сдернул с веревки почти сухую черную рубашку, так же – с треском ломаемых прищепок – сорвал и брюки. Перебежал двор и снова оказался на большой улице.
На какой?
Ветерок шевельнул мои волосы, но мозги не посвежели ни на йоту. Я совершенно не соображал, где нахожусь. Мне нужно принять водки и успокоиться. И переодеться. Черт возьми…
Нырнув в подвал, я завел руки в луч бьющего из оконца света и расставил пальцы. Они дрожали.
Переложив паспорт и деньги в карманы новых своих брюк, я скинул рубашку. Руки на ощупь – словно я только что подержал в ладонях сухой песок.
«Мяу-у!»
– Тебя тут только не хватало, – пробормотал я, стирая рубашкой муку с лица.
Покрутив напоследок туловищем, я выяснил для себя, что порезы – ерунда, кровь уже почти перестала сочиться, на черном сукровица будет незаметна. Ушибы есть, но коль скоро я хожу и матерюсь не от боли, а от досады, они незначительны.
Уже на выходе со мной что-то случилось. Меня вдруг поразил приступ хохота. Я вспомнил, как упал на муку.
Чарли Чаплин, не хочешь ли купить у меня этот эпизод?
Я шел по улице и смеялся. Люди шли мимо и не понимали меня. Они отходили в сторону, и через минуту веселой прогулки я вдруг понял, отчего они так пугливы. Я шатался и смеялся. В рубашке в сентябре. От таких стараются держаться подальше. Пьяные и веселые в Москве, в 43-м, либо бандиты, либо сумасшедшие. Вот так можно снова оказаться под колпаком…
У витрины я остановился. На меня из нее смотрел незнакомый человек с седой шевелюрой и впалыми глазами. Я не знал его. Даже если половину седины смыть под душем – мука, я все равно был не знаком с этим мужчиной.
Сглотнув комок, я вспомнил, какие обстоятельства мне сопутствуют, и заторопился по улице. Это был Охотный Ряд…
//- * * * -//
И сейчас, лежа на полу грузовика, не видя ничего и чувствуя на голове ногу Тени, я думал о том, что могу понять Тень. Наверное, он получил тогда большую взбучку. И дело приняло серьезный оборот, коль скоро ищут именно Касардина, а не подозрительное лицо. Держать ногу на голове такого мерзавца – как приятно это, наверное… Полное ощущение виктории и следующего за ней всевластия.
Большие дела всегда начинаются с малого. Государственные перевороты, политические изыски, приводящие к державному могуществу, непременно начинаются с этого – ноги необразованного, наделенного властью человека, стоящей на голове того, кто выпадает из схемы, придуманной хозяином.
Дела государственной важности и убийства не относящихся к этому людей всегда были неотделимы друг от друга.
Кровь сочится из разбитого носа, тепло сливается на мою щеку, и это крошечное ощущение уюта – тепла среди сырости и совершенно немыслимого моего положения – становится причиной моих новых воспоминаний…
Я помню свою поездку в США в середине 30-х. Восхождение Хью Лонга на вершину политического Олимпа было воистину фантастическим. Обычный фермер за год превратился в видного политического деятеля. Сначала – губернатор, он совсем скоро стал сенатором, и уже никто не сомневался в том, что, проснувшись завтра, получит под дверь газету с новостью о решении Лонга вступить в предвыборную борьбу с Рузвельтом за право находиться в Белом доме.
Мой визит в Америку в качестве члена делегации советских хирургов по обмену опытом в Нью-Йорк совпал с апогеем борьбы Лонга с Рузвельтом. Так или иначе, находясь то на одной вечеринке, то на другой, мы становились свидетелями неординарного поведения Лонга. Для меня, выросшего в царской России и потом продолжившего жизнь в советской, выходки этого человека, который мог стать главой Соединенных Штатов, были немыслимы.
Я был свидетелем, как его выступление по радио могло заставить город встать в полном смысле слова. Статистика тех лет утверждала, что более тридцати миллионов американцев выходили на улицу и слушали выступления Лонга по радио.
На одной из вечеринок, куда мы были приглашены группой врачей из Нью-Йорка, я увидел этого человека своими глазами. Дело было в разгар избирательной кампании, и надо же было так случиться, что именно в этом клубе Лонгу предстояло встретиться со своим конкурентом. Такому нечасто приходится становиться свидетелем, и я, предвкушая, ждал. Но до дебатов не дошло. На самом входе Хью Пирс Лонг, столкнувшись с противником, расстегнул ширинку, вынул член и стал мочиться на брюки политического конкурента. То, что я слышал при этом из его уст, отбивало само желание с ним соперничать.
– Вы – стенка, которую я обязательно подвину.
И на глазах всех его противник отступил. И тут же ушел из клуба.
Что-то подсказывало мне, что жить Лонгу оставалось недолго. В 1935-м Рузвельт потребовал у своей команды данные о возможностях и политическом влиянии Лонга. Отчет ему принесли быстро, и в нем значилось, что последний в состоянии собрать около семи миллионов голосов. Для входа в Белый дом этого было, конечно, недостаточно, но вполне хватило бы для того, чтобы заказать туда вход и Рузвельту.
Вечером восьмого сентября 1935 года к Лонгу в палате представителей штата Луизиана, в городе Батон-Руже, подошел молодой человек. Промолвив несколько слов, он вынул из кармана крошечный пистолет и нажал на спуск.
Последние слова истекающего кровью Лонга были: «Почему он стрелял в меня?..»
Ошеломленные охранники набросились на убийцу, последний попытался выстрелить еще раз, но безрезультатно: его пистолет дал осечку.
Судьба убийцы была заведомо известна. Над ним устроили самосуд, и после вскрытия стало ясно, что он получил почти шестьдесят ранений…
Почему я помню все это и откуда я это все знаю?
Убийцей Хью Лонга оказался врач, с которым я довольно долго, в течение трех часов, беседовал во время командировки. Шестого сентября мы с Карлом Уэйсом разговаривали о способах сращивания костей, а спустя два дня он выстрелил в Лонга. Одной из предположительных причин, почему Уэйс это сделал, было желание отомстить всесильному губернатору за преследования, которым подвергался его близкий родственник. Но ничто не существует в одиночестве. Особенно – причины убийства. А потому есть и другая причина, которая также находится в статусе предположения. Лонга прикончил совсем не Уэйс, а один из охранников Лонга. С охраной иногда можно договориться. Когда не договариваются, охрану убивают. Кому нужны свидетели? Кто заказал? – хороший вопрос. Надеюсь, Рузвельт сейчас спит спокойно и совесть его чиста.
Я помню Уэйса. Его любили девчонки. Его нельзя было не любить. Он был слишком добр для этого и по-хорошему импульсивен. Как-то не укладывается в моей голове Карл Уэйс, стреляющий в Лонга.
Зато хорошо укладывается неврастеник Николаев, стреляющий в Кострикова. Впрочем, это для меня покойный – Костриков. А для остальных – вождь ленинградских чекистов Сергей Миронович Киров. Партийные клички в карты больных не заносятся.
А еще хорошо укладывается на голову, думающую об этом, ботинок чекиста.
Больше ждать нельзя. Еще два поворота и – Лубянка.
Вынув из кармана складной нож, я распрямил его. Заниматься этим можно было – раскрывать нож и складывать – всю дорогу. Темень такая, что не видно и поднесенной к лицу ладони.
Когда человек в постоянном стрессе, когда, лежа в постели на третьем этаже, просыпается от шороха мышей в подвале, когда в любой момент, не смахивая сон с лица, готов встать и уйти, процесс размышления над способом сохранения жизни следует одновременно с процессом размышления о пирожных или Лонге. И никогда эти пути не пересекаются. Беглец всегда думает в нескольких направлениях. И настигают его именно в тот момент, когда направления пересекаются.
Коротко замахнувшись, я вонзил нож по самую рукоятку в икру чекиста. Дикий крик, последовавший за этим, оглушил всех, кроме меня. Глушит, когда неожиданно, я был к этому готов.
Вскочив и ориентируясь на красную точку папиросы второй Тени, я с размаху ударил кулаком чуть выше этой точки.
Рассыпавшиеся по всему кузову искры и упавший на пол окурок подсказали мне, что удар нанесен правильно.
Схватившись рукой за дощатый, дрожащий бортик, я перемахнул через него.
Приземлился удачно. Лишь швырнуло в сторону уходящего «АМО» – силой инерции…. Перекатившись три или четыре раза, я вскочил на ноги и огляделся.
Еще через минуту я мчался через дворы. В сорок лет это не так просто.
…Где я?
Разлепив веки, я осмотрелся. Рассвет еще не поборол ночь, но приближение его чувствовалось во всем – в предутреннем молчании города, в торопливых шагах возвращающейся с охоты кошки…
Я потрогал лицо. К ссадинам сорок первого года добавились несколько новых.
Побег из «Москвы», ночь, грузовик… нога одноглазого на моей голове…
Я опять изгой.
Но где же я?
Выбравшись из подвала, одного из немногих в Москве, что не использовались под бомбоубежище, я выглянул из-за косяка на улицу. Ага… Мясницкая. Эка куда занесло… Но не Лубянка – и то хорошо.
Вид был отвратителен. Москвичи в эту погоду в грязных брюках и рубашках не ходят. Либо ты военный, либо москвич. Все, кто одет не по этой моде, – в НКВД, пожалуйста… В кармане оставалось немного денег, но что они ночью?
Эх, где старые добрые таксомоторы и трамвайчики с вечно настороженными кондукторами?
Словно вор, я стал пробираться вдоль домов.
Сбавляя шаг, я уходил все дальше и вспоминал, как 1 декабря тридцать четвертого года в присутствии седого и троих чекистов подписал в Смольном два документа. Первый свидетельствовал о том, что смерть Кирова наступила от огнестрельного ранения в голову. Второй указывал на меня как на очевидца выстрела, послужившего причиной того самого ранения. Я шел по коридору. Навстречу – Киров. Вождь ленинградских чекистов уже входил в кабинет, как сзади к нему подошел, «как было позже установлено», Николаев и произвел выстрел из револьвера в затылок Кирову.
Я должен был помнить только это. И даже оставаясь один в комнате, самому себе рассказывать эту историю именно так.
Семь лет об этом никто не вспоминал. Но в июле сорок первого года я был неожиданно снят с передовой и доставлен в Умань для «разговора» с прибывшим сотрудником НКВД…
Часть I
Пощады не будет
В первые недели войны группа немецких армий «Юг», вламываясь на территорию СССР с запада, заняла Львов, а после и Тернополь с Житомиром. Пала Винница. Под Луцком – Ровно – Бродами были разбиты механизированные корпуса нашей армии. Юго-Западный фронт дал трещину, срастить которую было уже нечем.
Разбитые мехкорпуса из состава Юго-Западного фронта – а их было шесть – атаковали силы надвигающейся махины, но были смяты. Несмотря на превосходство в численности техники и живой силы, атаки не принесли и крупицы той пользы, на которую рассчитывало командование. К двадцать девятому июня сражение было завершено и фронт сдвинулся на восток.
Десятого июля командование частями Красной армии на юго-западном направлении, где я находился в составе 9-го отдельного санитарного батальона, было передано Буденному. Об этом было заявлено повсеместно и торжественно, видимо, для поднятия боевого духа. Но продемонстрировать свое умение военачальника знаменитому командарму не удалось. Едва он приступил к управлению войсками общей численностью в полтора миллиона человек, сосредоточенных под Уманью и Киевом, как Первая танковая группа под командованием Клейста вклинилась между группировками и заняла Бердичев и Казатин.
Вокруг Умани медленно образовывалось кольцо. Нежданно-негаданно – и для Буденного, наверное, – немецкие войска оказались на севере от Умани. Беспомощность Буденного как командующего привела к тому, что почти в то же самое время, не встречая никаких препятствий, Семнадцатая армия вермахта под командованием генерала Штюльпнагеля зашла под Умань с юга. Через несколько дней пришла информация, что помимо Семнадцатой армии на восток двигается и Одиннадцатая армия генерала Шоберта.
Я не знаю, о чем думал Буденный. Не мое это дело – фронтом командовать. Медсанбат, где я не успевал ампутировать руки и ноги переполнявших лазарет бойцов, трещал по швам. Раненых складывали просто на земле дожидаться своей очереди. Очень часто, когда сестра докладывала мне о ранении и санитары укладывали больного на стол, он был уже мертв.
Второго августа группа Клейста соединилась с Семнадцатой армией Штюльпнагеля и замкнула окружение. На следующие сутки это кольцо было усилено вторым – Шестнадцатая танковая дивизия и Венгерский корпус закрыли все щели, через которые можно было выскользнуть хотя бы одному бойцу.
Восьмого августа части Красной армии прекратили сопротивление.
Двадцать дивизий Шестой и Двенадцатой армий из состава Южного фронта и их командармы Музыченко и Понеделин оказались в плену. В плен попали комкоры Огурцов, Кириллов, Снегов, Соколов…
Тысячи советских бойцов и командиров были пленены и загнаны, как скот, в приготовленный на территории карьера лагерь.
«Уманская яма» – имя ему.
Но тридцать первого июля, за два дня до полного окружения, меня сняли с передовой и вывезли в Умань, еще находившуюся на территории, занятой Красной армией…
//- * * * -//
В наглухо задраенной палатке, словно это было условием полной дезинфекции, я резал пилой кость у находящегося под наркозом бойца, когда среди воплей раненых и грохота орудий за спиной послышалось:
– Касардин!.. Товарищ военврач Касардин!