Я удивился вопросу.
– Мой друг… Сослуживец… Людвиг Маруто-Сокольский…
– После обеда с ним, значит, вам плохо стало? А кто вам, господин хороший, подсказал, чтобы Гурия Фомина забрать от полицейских? – продолжал Барков каким-то нехорошим голосом.
– М… Маруто-Сокольский, – промямлил я, все еще ничего не понимая.
– А кто в итоге добился передачи дела в его производство?
Я молчал, не в силах связать концы с концами.
– Мы, конечно, не белая кость, не такие образованные, как вы, молодежь судейская, но кое-что можем. Когда Гурия в кабаке взяли, мне люди мои шепнули, что у того связь тесная с одним судейским, который «музыку» хорошо понимает. Не буду скрывать, Алексей Платонович, вас впервые увидя, решил сие проверить. Помните, ерунду всякую вам на «музыке» воровской наговорил?
Еще бы не помнить, подумал я.
– Это я так, экзаменовал вас. И счел, что не притворяетесь. Уже хорошо. Дальше – больше. Я ведь вас предупреждал, чтобы осторожнее были, а вы что?
– Что? – довольно глупо переспросил я.
– Доверились своему товарищу, да? Это ведь он Фомину дал бежать?
Опустив голову, я молчал. Уж и так я много неблаговидного совершил, не хватало еще свою вину валить на друга, на Маруто-Сокольского. Теперь, похоже, он занял мое положение – загнанного, во всем подозреваемого…
– Ах, Алексей Платонович, голубчик мой! – покачал головой Барков. – Мне ваше благородство понятно, да только оно никого уже не спасет. Я ж упомянул: коридорный, из номеров этих подлых, всех теперь изобличил. Все рассказал: как товарищ ваш судейский нумер снял. Как собственноручно вина туда поставил бутылку, с опием. Как велено ему было впустить туда даму, а потом – и Гурия, когда вы заснете. Все так и было.
– Но зачем?! – я не мог опомниться от услышанного.
Барков усмехнулся уголком рта и оборотился к Острикову. Тот качал головою, сочувственно на меня глядя.
– Зачем? – переспросил Сила Емельянович. – А вот затем. Зачем вы в присутствии всех следователей похвалялись, будто можете отличить кровь человека от крови животных? А?
– Но что же… Да при чем тут это? – я открывал рот будто рыба, вытащенная из воды.
– Ах, наивный вы человек! Ведь… А, ладно! – Барков махнул рукой. – Надо вам все с начала рассказать. Разжевать, да в рот положить, – опять не удержался он от ехидства, но я не обиделся.
Слушая Баркова, я испытывал противоречивые чувства: и гнев, и досаду, и жалость – к тем людям, которые не воспользовались благами, которыми одарил их Господь, – умом, талантом, высоким происхождением и красотою (это я о Лизе), а предпочли дать волю низменным своим инстинктам. И что же вышло?
Оказалось, что милая Елизавета Карловна, при полном попустительстве своей маменьки, Ольги Аггеевны (которой теперь все уже простилось), состояла в греховной связи с несколькими мужчинами, и в том числе с их собственным кухонным мужиком, Гурием Фоминым, хоть и молодым красавцем, а человеком глубоко порочным и бессовестным. От него и понесла дитя. Баронесса, узнав об этом, распорядилась быстро: призвала к себе виновника и приказала… закрутить голову собственной горничной, молоденькой Анюте. А как только весь дом об этом романе, между Гурием и Анютой, заговорил, велела бросить девчонку, а дочь свою отправила к доверенной повитухе под именем своей горничной. Расчет был таков: если и просочатся слухи об аборте, пусть сплетничают про то, что это Анна Емельянова избавилась от ребенка. Елизавета Карловна, идя в акушерский кабинет на Мойку, оделась похуже и причесалась старомодно, на елисаветинский манер, чтобы меньше было возможности ее признать.
А когда в Петербург прибыл знаменитый тенор, Карло Чиароне, с которым и Лиза, и ее маменька познакомились за границей, в Неаполе, и которым обе были очарованы, равно как и он обеими сразу дамами, – тайно снесясь, они договорились встретиться на маскараде и затем скрытно приехать домой к баронессам.
Однако же Чиароне, после мучительных раздумий, решил все же предпочесть юной девушке – Елизавете Карловне – ее мать, привлекательную зрелой, увядающей, но все еще пышной и сладкой красотой. Ах, не в добрый час он намекнул Лизе, что испытывает к ней лишь почтительные чувства!
Лиза, не теряя времени, связалась со своим отставным поклонником, Гурием Фоминым, и потребовала, чтобы в ночь маскарада тот пробрался тайно в дом и ждал там.
На маскарад она нарядилась, как я и думал, в елисаветинское платье, а тенора-итальянца, через свою мать, уговорила подыграть ей и одеться тем самым итальянским любовником фрейлины. Чиароне, обожавший всякого рода розыгрыши, без труда согласился, и в таком виде приехал после маскарада в особняк Реденов. Барону было объявлено, что тенор даст небольшой домашний концерт; зная о нелюбви мужа к итальянской музыке, баронесса практически ничем не рисковала.
И вправду, барон, вернувшись домой, извинился и удалился к себе в кабинет, где пил коньяк в одиночестве. Ольга Аггеевна дала понять дочери, чтобы та оставила их наедине с тенором, и та покорно ушла, но лишь затем, чтобы подглядывать за ними, выбрать момент, когда их поведение стало недвусмысленно указывать на адюльтер, и…
И как раз в этот момент, лицемерно заплакав, Лиза позвала отца.
Взбешенный барон, застав жену в объятиях «заезжего фигляра» (вот почему легенда, рассказанная мне Лизой, привела барона в раздражение – от упоминания итальянского певца в связи с собственной родословной у него портилось настроение, и без того не радужное), навешал тому оплеух и готов был выбросить из дома; а коварная Лиза весьма вовремя позвала к месту событий Гурия. Ему-то барон и приказал спустить певца с лестницы. Гурий же, имея более определенные указания от своей бывшей любовницы (за что ему было обещано очень соблазнительное вознаграждение), задушил итальянца, посмевшего отвергнуть Елизавету Карловну (прислуга в доме уже дала показания о том, что Гурий был левшою, и то же сказал судебный врач, исследовавший труп Фомина).
Ольга Аггеевна, ставшая свидетельницей всего этого кошмара, сражена была нервной горячкой и упала тут же в припадке; ее перенесли в спальню, и уж более она в себя не приходила до самой смерти.
Барон, прекрасно понимая, что разглашение всей подноготной происшествия покроет несмываемым позором всю его семью и сделает его главным подозреваемым, тем не менее отверг идею о том, чтобы вынести и спрятать труп. Но вынужден был согласиться на предложение Гурия Фомина. Тот рассказывал, что знаком с судейским, парнем головастым, который может придумать, как отвести от них всех подозрения.
Призвали этого судейского. Людвига Маруто-Сокольского, который, не имея достаточных средств к существованию, дополнительные средства добывал, покровительствуя хозяевам нескольких трактиров неподалеку от Окружного суда: улаживал их неприятности с полицией, вел переговоры с конкурентами, предупреждал об облавах и тому подобное. За что имел бесплатный стол во всех этих трактирах и некоторую денежную мзду.
Барону несколько полегчало, когда он увидел перед собою знакомого своей дочери, танцевавшего у них в доме на балах. Маруто, оценив обстановку, тут же послал Гурия на бойню за кровью, облил залу, макнул в кровь ножик и вложил его в руку убитого, уверив, что следы крови непременно наведут следствие на ложную дорогу. Что и случилось, надо отдать должное практической сметке Людвига. Одежду тенора, кроме брюк и белья, что были на нем надеты в момент убийства, сожгли и бросили в урну на улице, вместе с бычьим пузырем (одну из дорогих пуговиц с сюртука тенора Гурий прихватил себе на память).
И все шло по плану, расписанному Маруто-Со-кольским; полиция еще долго безуспешно искала бы подозреваемого с ранениями, из которых могла обильно излиться кровь… Но тут, как на грех, я в присутствии всех своих коллег обмолвился о том, что проводятся уже опыты по разделению крови человека от крови животного.
И Маруто понял, что от меня надо избавляться. Разработан был план, согласно которому я должен был быть скомпрометирован – чтобы не вызвали доверия мои опыты, если я решу самолично исследовать доказательства. А в результате я должен был сам отказаться от расследования и передать дело Маруто-Сокольскому.
Лиза, прибежав ко мне на Серпуховскую и не найдя меня там, передала горничной для меня записку, вызвав на свидание; в гостинице одурманила меня и опием, и любовным угаром, а убедившись, что я – без чувств, дала знак Гурию. Тот должен был порезать мне руку, а сам – сыграть роль трупа, якобы убитого мною человека, чтобы держать меня впоследствии на крючке и спровоцировать, в случае необходимости, мое бегство. Гурий отправился в ближний, хорошо ему знакомый кабак – «Три великана», выпил там для храбрости, затем – в гостиницу, где сделал черное дело, и вернулся опять в трактир.
Я был прав в своих выводах: обыскав меня, чтобы забрать записку от Лизы, Гурий не удержался и украл мои часы. С которыми и был задержан, прогуливая свое вознаграждение. А у Сони-модистки, не умея противиться своей преступной сущности, стащил елизаветинский серебряный рубль, так – на память.