Николай наконец повернулся ко мне. Я обняла его. Он воспринял это как поощрение к дальнейшим излияниям и начал подробно пересказывать приснившийся ему сон. Меня подмывало сказать, чтобы со снами он обращался к жене, которая в таких делах собаку съела, но я молчала, терпела и слушала. Этот сон никоим образом не касался ни наших с ним отношений, ни его отношений с женой, что еще хоть как-то могло бы меня увлечь, но чем дальше, тем отчетливее становилось ощущение, что все, о чем он рассказывает, уткнувшись мне в щеку и время от времени благодарно целуя ее, почему-то затрагивает нас обоих. Странная тревога охватила меня. Теперь я думаю, это было предчувствие его близкой смерти.
Ему снились всадники в синих монгольских дэли, с ружьями за спиной, они медленно ехали по бескрайней сумрачной равнине, покрытой красноватым щебнем, кое-где усеянной кустами гобийского саксаула-дзака и кустиками какого-то, как он говорил, сундула. Передний всадник держал в руке знамя. Они ехали прочь от него, вдаль и словно бы вверх, поднимались к низкому небу, на горизонте затянутому дымом невидимых пожарищ, он смотрел им вслед, и невыразимая печаль сжимала ему сердце. Потом всадник со знаменем вдруг обернулся. Николай увидел его лицо и вздрогнул от ужаса. Это был он сам.
«Наверное, — сказала я, — на ночь глядя ты думал о том, как отправишься в Монголию, если там начнется восстание, вот и приснилось».
Николай согласился, что да, наверное. Он тоже обнял меня, стал целовать мне виски, лоб, руки, а затем, когда его благодарность перешла в нечто большее, и грудь. Его холодные губы постепенно подбирались к соску но мне все еще было не по себе. Слишком возбуждаться не хотелось. Я прикрыла сосок пальцами, и эта маленькая цитадель на вершине холма в тот день так и осталась неприступной…»
Из записок Солодовникова
Сейчас я не могу в хронологическом порядке воспроизвести события той кошмарной ночи. Помню, мы стояли возле генеральской юрты, костры еще горели, тульчи пел, Баабар переводил, но я слушал его уже вполуха. На душе было неспокойно. Я раскрыл полевую сумку и проверил, на месте ли мой талисман — младенческая пинетка оставшейся в Петербурге девятилетней дочери. Одновременно мелькнула мысль о том, что у настоящего Найдан-вана, убитого тридцать или сорок лет назад, тоже, наверное, были дети.
«Нет, не было, — ответил Зудин на мой вопрос. — Он не заводил их сознательно, чтобы не тратить себя по пустякам. Дух мужчины живет в его семени. Тот, кто расходует эту субстанцию на создание своих жалких плотских подобий, в просторечии называемых детьми, не способен к полноценному перерождению. Будь у Найдан-вана потомство, мы не имели бы такого героя».
Последние слова сопровождались кивком в сторону хубилгана. Тот сидел на корточках и что-то жевал, осененный трепещущими над ним знаменами. Быстро темнело, черный суувастик на его личной хоругви начинал сливаться с красным шелком.
«Найдан-ван был такой аскет, что даже не спал с женой?» -спросил я.
«Не надо его идеализировать, — в той же лекторской манере ответил Зудин, — Ничто человеческое не было ему чуждо. С женой он спал, и, может быть, не только со своей, но женщины от него не беременели. Он выпускал семя им в лоно, а затем втягивал его обратно. Так, во всяком случае, утверждает Джамби-гелун».
«Чем втягивал?»— не понял я.
«Тем самым органом, из которого оно изверглось. Говорят, при наличии духовного совершенства физическая сторона дела не представляет больших трудностей, можете сами попробовать. Для начала налейте в чашку молоко пожирнее и попытайтесь всосать его в себя через уретральное отверстие. Если научитесь, дальше все пойдет как по маслу».
Тульчи умолк. Воодушевленные смертью мангыса и разделом его сокровищ, все принялись палить в воздух. Начавшись в центре лагеря, стрельба покатилась к его окраинам. Появился Баир-ван. Ему подвели коня, но он, оттолкнув коновода, пошел пешком. Притихшая толпа двинулась вслед за ним.
Скоро мы очутились перед загоном с обреченными на заклание верблюдами. Некоторые из них ослабели настолько, что не могли встать даже под пинками и ударами ташуров. Несколько стервятников, дожидавшихся, когда они подохнут, с шумом поднялись и растворились в ночном небе. Один пролетел совсем близко от меня, обдав лицо волной похолодевшего к вечеру воздуха. Замелькали какие-то огни. Я не сразу сообразил, что это факелы. Их привязывали к верблюжьим хвостам, чтобы от боли и страха несчастные тэмэ [14] мчались вперед, не обращая внимания на выстрелы. Верблюды жалобно ревели, где-то неподалеку им отвечали лошади. Они уже учуяли разлитый вокруг запах смерти, паленой шерсти и надвигающегося безумия.
Стены и башни Барс-хото давно потонули во мгле. Оттуда не доносилось ни звука. Зудин и Баабар куда-то пропали, Джамби-гелуна с его дербетами тоже не было видно. Я отошел в сторону. Раздался чей-то дикий вопль, толпа расступилась. Мимо меня, взрывая землю, сплошным потоком понеслись верблюды. Кое-где глаз выхватывал скрючившиеся между горбами фигурки погонщиков. Через минуту-другую все стадо исчезло во тьме, топот начал стихать, бешеная пляска привязанных к хвостам факелов превратилась в еле заметное дрожание маленьких красноватых огней. Они словно бы не удалялись, а уменьшались, делаясь похожими на рассыпанные прямо передо мной угли дотлевающего костра. Казалось, можно присесть, протянуть руку и дотронуться до них.
Послышались выстрелы, но не те, каких мы ждали. Стреляли сами погонщики. Было полное впечатление, что приступ начался, что часть наших цэриков остается в седле, другие бегут вперемешку с конницей, несут факелы и время от времени подбадривают себя неприцельной стрельбой.
Все мы затаили дыхание, глядя, как ворох колеблющихся огоньков стал распадаться, растягиваться вширь, растекаться вправо и влево от того места, куда направлено было движение верблюжьей армады. Это означало, что верблюды достигли холма, на котором стоял Барс-хото, и разбегаются в обе стороны. Гнать их вперед и вверх было уже опасно, китайцы могли обнаружить обман. Свою главную задачу погонщики выполнили. Сейчас они имели право спрыгнуть на землю. Как я мог догадываться, большинство оттянулось назад, но некоторые засели среди камней на склоне, где им не грозила опасность быть растоптанными, и продолжали стрелять, провоцируя ответный огонь.
Я прикинул, на какой примерно высоте проходит гребень крепостной стены. Там все было черно. В толпе вокруг меня царила мертвая тишина, никто не знал, удалось ли осажденным разгадать нашу хитрость, или они просто выжидают, чтобы подпустить атакующих поближе и не тратить патроны зря. В страшном напряжении прошло еще две-три минуты.
Наконец коротко и беззвучно сверкнуло раз, другой. Пока звук доходил до нас, я увидел сразу несколько новых вспышек, затем прерывистой полосой полыхнуло возле надвратной башни. Очертилась линия зубцов, секунду спустя к нам донесло протяжный треск ружейного залпа, тут же распавшийся на отдельные хлопки, Они становились все чаще. Силуэты стрелков отсюда были неразличимы, но, судя по грохоту и перебегающим с места на место зарницам, там собрались все способные носить оружие. По всему гребню обращенного к нам участка стены тьма прорезывалась беспорядочным беглым огнем.
Вокруг меня по-прежнему было тихо. Мы боялись, что вот-вот китайцы поймут свою ошибку и перестанут стрелять, но прошло две минуты, пять, десять, стрельба не прекращалась. У гаминов, похоже, сдали нервы. Пламя собственных залпов мешало им рассмотреть то, что творится внизу. Взвинченные ожиданием штурма, ослепленные страхом, они яростно расстреливали мечущихся у подножия холма обезумевших животных. Верблюды оказались заперты в горловине между обрывистыми скатами соседних сопок, прикрывающих подступы к южной стене цитадели, откуда по ним били две сотни стволов. Тех, которые пытались бежать обратно в лагерь, погонщики, рассыпавшись цепью, криком и выстрелами заставляли повернуть назад. Лишь немногие сумели вырваться из западни. Утром, идя на приступ, мы находили трупы наших тэмэ, буквально изрешеченные пулями.
В конце концов китайцы прозрели, но поздно. Если, как уверяли перебежчики, у них оставалось около двадцати выстрелов на винтовку, то теперь этот и без того скудный боезапас должен был уменьшиться более чем наполовину.
Когда вновь наступила тишина, я почувствовал смертельную усталость. Глаза слипались, ноги стали как ватные, но хуже всего было то, что мной овладела полная апатия. Первый ее приступ я испытал на Калганском тракте, и рецидивы становились все чаще. Все, чему я отдавал силы в течение последних восьми месяцев, вдруг начинало казаться абсолютно того не стоящим. В такие минуты Богдо-гэгэн представлялся мне просто хитрым пьяницей, его подданные— суеверными дикарями, их «счастливое государство»— балаганом, который держится на честном слове нашего министра иностранных дел. Зачем я здесь? Ответ на этот вопрос был мне слишком хорошо известен; меня послали сюда, чтобы недоброкачественное русское сукно и гнилые ситцы вытеснили из Халхи китайскую далембу, чтобы сибирские скотопромышленники могли по дешевке закупать живое мясо, кожи, шерсть и кишки для колбасных фабрик прямо у монголов, а не переплачивать агентам калганских посреднических фирм. Воспоминание о круглой сумме, обещанной мне по возвращении в Петербург, обычно излечивало меня от подобных мыслей, но сейчас магия этой цифры почему-то не действовала.