Безбородко подошел к шкафу и взялся за дощечку, на которую были наложены сургучные печати.
— Нет! — воскликнул Олсуфьев. — Ты не прикасайся. Я сам должен это сделать. — И закончил просительно: — Григорий, выйди из комнаты. Не надо тебе при этом присутствовать. Тебе будет неприятно.
Кушелев-Безбородко подчинился.
Когда дверь за ним закрылась, Олсуфьев написал записку:
Я, Николай Олсуфьев, самовольно, в отсутствие хозяина Григория Кушелева-Безбородко, вскрыл книжный шкаф и изъял из него рукопись Аристотеля о свете, что удостоверяю своей подписью.
гр. Н.Олсуфьев, поручик л. — гв. Семеновского полка.Сорвав дощечку с печатями, он распахнул дверцу шкафа, положил на полку расписку и взял рукопись.
Дрожащими руками раскрыл он книжку. На обороте твердого переплета в верхнем углу приклеен книжный знак — большой прямоугольник шероховатой, с зеленым оттенком бумаги. Черной краской напечатана волнистая рамка, в рамке — могучий раскидистый дуб, под ним — прямыми четкими буквами: «Из собрания гр. А.А.Безбородко».
На первой чистой странице, в самом центре, выведено по-русски старательным писарским почерком:
Рукопись греческого ученого Аристотеля о свете
и о свойствах человеческого глаза.
Олсуфьев сознавал, что в его руках именно то, что ему нужно; не зная языка, на котором рукопись написана, переворачивая страницу за страницей, он точно силился проникнуть в ее содержание. Он ни о чем не думал — ни о Тересе, ни об ее отце, — он просто наслаждался.
— Не знал, что ты за это время изучил греческий язык.
Спокойный голос Кушелева-Безбородко, уже несколько минут наблюдавшего за своим другом, вернул Олсуфьева к действительности.
— Ты даже не подозреваешь, Гриша, что для меня сделал!
— Подозреваю… Но это только полдела — нужно еще, чтобы рукопись вернулась в шкаф.
— Вернется! Я сам поставлю ее на место! — Он обнял Безбородко и растроганно попросил: — Поедем на Охту. Тебе ведь эта история неприятна, я знаю. Но ты увидишь Тересу и поймешь меня, а если поймешь, то и оправдаешь.
За столом, кроме Тересы, сидели еще хозяин и хозяйка. Марфа Кондратьевна поклонилась остановившимся у порога офицерам и сказала:
— Прошу, господа, откушать с нами.
Олсуфьев подошел к Тересе:
— Мой друг Кушелев-Безбородко захотел сам сказать вам, что отец скоро будет с вами.
Девушка подняла глаза на Безбородко. В них были и благодарность и восхищение. Она знала из рассказов Олсуфьева, что Безбородко ездил куда-то хлопотать за ее отца, знала, что последний, решающий шаг связан с огромной жертвой с его стороны, и одно то, что Олсуфьев явился сегодня вторично, захватив с собой Безбородко, больше, чем длинные речи, убедило Тересу, что последний шаг уже сделан. Всю свою признательность она хотела выразить в своем взгляде.
Красота девушки поразила Кушелева-Безбородко. Рядом со стройной, легкой Тересой память оживила Елену — хромую, большеротую. И вспыхнула в Безбородке злоба против Олсуфьева, которого полюбила Тереса, и против Елены, которая лишена прелестей Тересы.
Эта внезапная перемена не ускользнула от взгляда Тересы. Она тихо спросила:
— Сеньор, я вас чем-то огорчила? Если… — И замолчала: что-то дикое, хищное мелькнуло во взоре Безбородко.
Хозяин, бородатый коренастый человек, указал Олсуфьеву на стул рядом с собой и доверительно шепнул:
— Тут парень какой-то зачастил, из их, видать, братии. Такой же смурый и глазастый.
— Сюда заходил? — насторожился Олсуфьев.
— Нет. Вокруг дома чего-то вынюхивает. Тереса увидела его из окошка и как крикнет: «Кальяри!» А что такое «кальяри» — не понимаю я ихнего языка.
— Когда это было?
— Намедни, как вы только ушли.
За спиной Олсуфьева остановился Безбородко.
— Ника, я пошел.
— Почему вдруг?
— Мне нужно. — И без дальнейших объяснений направился к двери.
Олсуфьев пришел домой поздно. Ощущение удачи его не покидало ни на минуту, но ощущение это было почему-то замутнено: наряду с радостной взволнованностью жило в нем беспокойство.
Олсуфьев попробовал было доискаться причины своего беспокойства, но, так и не разобравшись в нем, прилег на диван и вскоре уснул.
Он проснулся внезапно, словно его кто окликнул. На столике рядом с диваном горела свеча. Мгновенно возникли перед глазами свечи в высоких подсвечниках, карточный стол…
«Шулер!» — вынырнуло из памяти.
Олсуфьев оделся и вышел на пустынную ночную Мойку. Не найдя там саней, он побежал на Невский.
Перед офицерским собранием стояли выезды в несколько рядов; из окон лился яркий свет.
Олсуфьев поднялся в парадный зал. Молоденький офицер с повязкой распорядителя танцев на рукаве, держа за руку свою даму, выписывал петли и зигзаги, а за ними, также рука в руку, змеился длинный хвост.
Среди танцующих Тимрота не было.
Олсуфьев направился в большую столовую. За длинным столом сидели старшие офицеры с женами и почетные гости. Свечи в люстре были уже погашены, горели только в настенных бра, освещая затылки и спины гостей зыбким желтоватым светом. Олсуфьеву показалось, что все спят. Лишь один древний старичок генерал, весь увешанный орденами, что-то рассказывал, и — странно — на два голоса: то высоким, визгливым — детским, то грубым, с хрипотцой — строевым.
И тут тоже Тимрота не было.
Олсуфьев направился в боковую комнату, в карточную. Там было чадно и шумно. Болотными гнилушками мерцали свечи в высоких подсвечниках.
— Козлик! Козлик!
За столом сидели шесть офицеров — среди них и Тимрот. Большой, грузный капитан Елагин из 3-й роты, сидевший за узким концом стола, тасовал колоду карт.
— Садись, — предложил он Олсуфьеву.
— У вас ведь комплект, — ответил тот.
— Фон «Тмин-в-рот» не в счет.
Тимрот резко произнес:
— Попрошу вас, господин капитан, моей фамилии не коверкать!
— Вы не кошка, не фыркайте, — спокойно ответил Елагин. — Фамилия тут ни при чем. В четвертой роте есть поручик Свиньин. Фамилия хлевом отдает, а человек каких кровей? Чуть ли не Мономахович! Не в фамилии дело, господин поручик, а в человеке. Поняли, герр Тмин-в-рот?
— А я, по-вашему…
— Вы, — не дал ему закончить Елагин, — именно то, что я о вас знаю.
Тимрот встал; его щучий рот округлился:
— Господин капитан, вы злоупотребляете своим званием. Я таких намеков не потерплю!
— Стерпите, фон Тмин-в-рот, — смотря прямо в глаза Тимроту, строго произнес Елагин и тихо, как бы про себя, добавил: — А может, наконец решились сменить мундир?
— Что ты вечно к нему вяжешься? — сказал раздраженно Олсуфьев, которому не терпелось поговорить с Тимротом.
— Он знает почему. — И быстро начал тасовать карты. — Давайте играть! Ставки! Сдаю!
Елагин роздал карты, поднял свои и… засопел.
Олсуфьев посмотрел на капитана: большой, толстый, сопит. Тут Олсуфьев расхохотался так, что соседи по столу в недоумении взглянули на него.
— Солнечный удар? — спросил Елагин.
— Хуже, — ответил Олсуфьев весело, — меня пытался обыграть шулер.
— Как это пытался? — недоумевал Елагин. — Игра не состоялась?
Олсуфьев, все еще смеясь, обратился к Тимроту:
— Как, по-твоему, состоялась игра?
Тимрот не ответил — ушел.
— Наконец-то, — проговорил Елагин.
Играли минут десять, и вдруг из коридора донесся шум. Шум нарастал. Послышался топот ног.
Игроки вышли в коридор.
— Что случилось? — перехватил Елагин пробегающего офицера.
— Поручик Бояринов выплеснул бокал шампанского в лицо французскому дипломату.
— Воды у него под рукой не было? — возмутился Елагин. — Мальчишка!
Шум улегся. Игроки вернулись к своему столу.
Уже под утро, закончив игру, Олсуфьев обратился к Елагину:
— Мне необходимо завтра быть во дворце. А в карауле твоя рота. Поменяемся. Я пойду завтра вместо тебя, а в четверг ты заменишь меня.
— Согласен. Договорись с адъютантом.
Они не заметили, что за их спиной стоит вынырнувший откуда-то Тимрот.
Все произошло не так, как виделось Олсуфьеву за карточным столом, хотя в конечном счете получилось одно и то же. В два часа дня, отпросившись у командира караульной роты, Олсуфьев поехал в III отделение.
Дубельт сидел за огромным письменным столом в глубине кабинета. Штофные обои, мебель, занавеси, ковер на полу, картины на стенах — все было выдержано в одном тоне: вишнево-красном. Дубельт был в голубом мундире, но в своем высоком красном кресле и в сумерках затемненной красными шторами комнаты он также казался вишнево-красным. За спиной Дубельта в двурогих бронзовых бра горели свечи, и свет от них, неяркий, как бы красным куполом накрывал письменный стол.