— Филиппе, мой драгоценный друг, поверьте, вы навечно войдете в историю!
— Это так неожиданно… прямо не знаю… — синьор де Розелли оторвал взгляд от картонов с эскизами статуи, поправил подушку и подпер ладонью щеку. — Я думал, чтобы войти в историю надо сначала войти в Синьорию, стать одним из восьми приоров[9]… — он мечтательно вздохнул. — Я никогда не думал, что могу так многого добиться в искусстве. Знаете, синьор Да Винчи предлагал написать мой портрет, предав мне черты Фаэтона[10].
— Фаэтона — вам? — Микеланджело схватил молодого человека за подбородок и резко повернул, словно он уже был мраморным изваянием, которое требует профессиональной оценки.
— Ой! — взвизгнул Филиппе, опасаясь, что скульптор вывихнет ему челюсть.
— Нет. Настоящая глупость писать Фаэтона с человека, который просто-таки родился Дионисом! Впрочем, разве можно ждать разумных решений от человека, у которого обе руки — левые?
— Неужели? — глаза молодого человека округлились от удивления. — Я не заметил.
— Просто вы не приглядывались. Живописцы в большинстве своем всего лишь несостоявшиеся скульпторы, выбраковка из славной профессии скрапеллино — гильдии каменотесов. — синьор Буонарроти брезгливо поморщился. Он в грош не ставил коллег по профессии, а заносчивого мужлана, именующего себя «Да Винчи» с его жалкими лакированными холстами и прожектами механизмов, бессмысленных, как детские игрушки, просто-таки на дух не выносил. — Что еще сказать о человеке, который долгое время представлялся «военным инженером», однако не способен отлить элементарную конную статую?
— Надо же. — впечатленный синьор де Розелли весьма живописно склонил голову к плечу и вздохнул. — Знаете, моей матушке тоже не понравилась его затея с Фаэтоном, она так и сказала: лучше пригласим к нам погостить синьора Буонарроти. Он человек хорошего происхождения и достойный артист, раз сам Лоренцо Великолепный принял его под свой кров. В палаццо Медичи привечали исключительно людей с безупречным вкусом, так считает матушка.
Синьор Буонарроти познакомился с матушкой Филиппе много лет назад, когда жил под благословенным кровом палаццо ди Медичи, иной раз даже подавал ей святую воду из чаши перед мессой. Поэтому он имел множество случаев убедиться, что вдовствующая синьора де Розелли разбирается в искусстве не лучше раскормленной деревенской гусыни, но в отличие от глупой птицы еще и набожна сверх всякой меры. Едва в городе обнаружились первые недужные и поползли слухи о грядущей эпидемии, она, подобрав пышные юбки, запрыгнула в карету и поспешила укрыться под крылом своей кузины — сменившей мирское имя Лавиния-Флора на имя Мария, дабы принять монашеские обеты, а затем стать настоятельницей женской картезии[11]. Это была большая удача, потому как в остальное время Микеланджело приходилось выносить чудачества синьоры де Розелли ради общества ее драгоценного отпрыска. Поэтому сейчас он пытался придать голосу искренность и теплоту.
— Советы вашей матушки всегда исполнены мудрости.
Молодой человек кивнул в знак согласия и снова опустил взгляд на эскизы:
— Но. вы полагаете, матушке понравится это? В том смысле, что я здесь. как бы сказать. совсем. э. без одежды? Голый!
— Взгляните сюда, Филиппе, — скульптор взял своего гостя за плечи и повернул лицом к той части мастерской, где помещалась статуя Вакха в компании нескольких творений самого синьора Буонарроти, разной степени готовности. Человек, малосведущий в искусстве, с легкостью принял бы эти изваяния за скульптуры, созданные резцом греческого скульптора задолго до рождества Христова. — В строгом смысле это будет не портрет, а стилизация античной статуи Диониса.
— А я рассчитывал, что будет похоже, — раскапризничался Филиппе.
— Разумеется, будет похоже, просто ваша матушка никогда не догадается, что это именно вы! — Филиппе удовлетворенно кивнул, и в мастерской закипела настоящая работа.
* * *
Сокровенной мечтой синьора Буонарроти было работать в полном одиночестве — в помощниках он не нуждался, однако в силу традиций, был вынужден терпеть целый выводок подмастерьев. Всем им строго-настрого запрещалось отвлекать его праздной болтовней. Он не собирался отвлекаться даже теперь — когда в двери мастерской колотили с большим упорством и силой. Вдруг узкое оконное стекло разлетелось вдребезги — прямо у его ног упал здоровенный булыжник. Следом за первым разлетелось второе стекло, следом за камнем на пол упал горящий факел, Микеланджело кинулся затаптывать его, и окликнул ближайшего мальчишку-подручного, толкавшегося у двери в мастерскую, не рискуя сунуться внутрь:
— Какого дьявола там творится?
Мальчишка понурил голову:
— Там это… Ловят убивица.
— И что? При чем мои окна?
— Говорят, это ваша статуя душит мальчишек…
— Статуя — душит? Вы что, совсем ополоумели? — он хотел было отвесить пинка болтливому мальчишке, но тот ловко увернулся.
— Нет, синьор — это не мы! Весь город болтает, что статуя ожила… Говорят, один синьор признался в колдовстве, что он оживил для вас статую, — наперебой затараторили подмастерья. — До самого святого отца дошло, и он… в общем… Грозился прийти сюда! Мы боялись рассказать… вы нам уши надрали бы…
— Какие бредни! Тьфу!
Скульптор плюнул в сердцах — но одного плевка было недостаточно, чтобы погасить очередную пылавшую головню, которая влетела через разбитое окно. Дела обстояли хуже, чем полагал Микеланджело. Он засыпал огонь мраморной крошкой, насупился, крикнул перепуганным подмастерьям, чтобы мигом накрыли Вакха тряпками, а сверху накидали мокрого гипса и глины. Чем быстрее и уродливее у них выйдет, тем больше шансов, что их головы удержатся на плечах. Пусть работают, пока он попытается понять, что творится в окончательно спятившем городе, некогда носившем гордое имя «Флоренция». Отряхнул руки, стащил перепачканный рабочий передник и двинулся к входной двери.
Болезненному осеннему солнцу не по силам долго озарять небосвод, пропитанные промозглой сыростью сумерки вытеснили его за горизонт. Следом за сумерками улицы заливала маслянистая темнота, такая, что не продохнуть. Микеланджело плотно притворил за собой двери и воззрился на визитеров.
Большей частью это были обычные уличные горлопаны и ободранцы, охочие до зрелищ, они швыряли камнями и палками, в руках у некоторых были факелы. Но с появлением решительного и крепкого человека, с всклокоченными темными волосами, разом притихли, сбились как свора бродячих собак вокруг группы монахов-доминиканцев, предводитель которой стоял на ступенях дома напротив. Рядом с ним успели поставить жаровню с углями, однако он не торопился протянуть руки к адскому жару, а держал сложенными у груди, спрятав в рукава рясы. Его голова была чуть склонена вниз, капюшон затенял лицо почти полностью, ветер приподнимал ткань грубой ткани, открывая взорам нос, больше похожий на птичий клюв.
Человек поднял лицо, вызволив капюшону съехать с головы вниз. Игра света и тени на этом лице заинтриговала бы живописца более, чем скульптора. Его лицо с крупными, рельефными чертами было оттянуто кожей цвета пергамента, оно эффектно выступало из темноты, казалось, его очи сверкают нетленным светом, исходившим из самой души. Он не боялся ни холода, ни ветра, ни булатной стали, ни самого прародителя Зла — это был святой отец Джироламо Савонарола, пророк и неистовый проповедник, человек, слово которого обрело такую власть над гражданами Флоренции, что могло одарить надеждой или обратить в пепел. По правую руку от него поблескивали сталью кирасы и алебарды городской стражи, а чуть поодаль сливалась с тяжелыми волнами мрака фигура палача. Среди жидкой грязи у его ног копошился какой-то закованный в кандалы несчастный, перемазанный грязью и собственной кровью.
Время от времени палач опускал на его плечи многохвостую плеть из сыромятных ремешков, увенчанных шариками свинца, тело вздрагивало и причудливо извивалось от боли. Микеланджело пришлось напрячь глаза, чтобы рассмотреть несчастного, узнать в нем маэстро Ломбарди оказалось непросто. Его одежда изорвались, нижняя сорочка перепачканная запекшейся кровью выбивалась сквозь разорванную ткань верхнего платья, кое-где еще сочилась кровь, щека превратились в сплошной кровоподтек, рука болталась как плеть, кандалы удерживались на нем только силой господнего промысла. Волосы свалялись в пасмы и торчали во все стороны, окружив голову жутковатым ореолом. Кожа его была настолько бледной, что даже в темноте на ней хорошо просматривался рубец, который шел поперек лба. Кожу повредила веревка: несчастного пытали, сдавливая череп наброшенной на голову петлей. Синьор Буонарроти попытался предположить, какое преступление низвергло безобидного медика в столь плачевное состояние и заставило палача таскать несчастного по ночным улицам на цепи, как мартышку, однако не смог придумать ничегошеньки подходящего к случаю.