— Ну красота, ничего не скажешь, — восхищалась Клавдия Тихоновна. — Красота! Фиона, посмотри, песик-то, песик какой славненький! Уж такая мордашка…
Фиона усмехнулась.
— Очаровательно! Среди трех роз сидит барбос…
— Что б ты понимала в красоте-то! Сама хуже барбоса всякого, — прошептала экономка ей вслед.
Клавдии Тихоновне Марта подарила гобелен с дамами и кавалерами в пышных нарядах и париках и большую музыкальную шкатулку красного дерева. Старушка растрогалась почти до слез и торжественно водрузила подарки в своей спальне, где уже хранились вазочка с восковыми розами и хрустальное яйцо на подставке, память о какой-то давней Пасхе.
Маруся получила подушечку-думку с вышитыми кустиками герани, восхитившую кухарку красотой и тонкостью работы. Подушечка заняла почетное место на Марусиной лежанке и считалась главным предметом роскоши в каморке при кухне.
Дарить что-то Фионе, девушке с утонченным, даже изысканным вкусом, Марта стеснялась, но все же рискнула купить большой китайский веер. Ей казалось, что, если развернуть его на стене над этажеркой в комнате Фионы, яркое пятно сделает комнату нарядной, а необычный восточный рисунок веера как-то гармонировал с экзотической внешностью компаньонки. Фиона сухо поблагодарила и, покрутив веер в руках, куда-то его спрятала.
Немного обиженная, Марта ушла к себе и предалась мечтам — как будет уютно, когда она повесит везде новые гардины, а в гостиной установит мягкие кресла в чехлах из английского ситца веселой расцветки, пожалуй, в каких-нибудь мелких цветочках… И обязательно нужно будет найти резной столик, как в варшавском особняке бабушки Ядвиги (и почему эти столики прежде так раздражали?), а на него поставить горшок с фикусом или бегонией. Вот тогда полупустая квартира будет казаться настоящим домом. А может быть, отец разрешит перевезти в Петербург что-нибудь из варшавской обстановки? Особняк Липко-Несвицких кому-то сдали, может быть, жильцам чужая мебель вовсе и не нужна? А если поставить в новой квартире Марты бабушкины столики, резной комод из спальни и маленькую горку с дрезденским фарфором, здесь появился бы кусочек родного дома. Пользоваться своими вещами гораздо приятнее, чем подбирать у антикваров нечто на них похожее.
Кстати, в горке остались парные статуэтки, которыми бабушка Ядвига очень дорожила, — дама и кавалер в нарядах XVIII века. Марта, уезжая из Варшавы, забыла взять их с собой, а ведь для чужих людей, поселившихся в доме, это всего лишь безделушки, они могут разбить или выбросить фарфоровых человечков. Она и не заметила, как по щекам потекли слезы — то ли от жалости к брошенным в Варшаве игрушечным господам, то ли от воспоминаний о родном доме и прежней жизни, то ли от того, что бабушки Ядвиги больше нет на свете…
От мрачных мыслей спасали долгие прогулки по городу. Марте нравилось гулять по Петербургу — большому, красивому и пока еще чужому ей городу. После знакомства с Дмитрием эти прогулки стали и более продолжительными, и более интересными — Колычев предложил показать Марте лучшие места Петербурга.
Они часами бродили по улицам, причем Митя обязательно обращал внимание Марты на красоту построек, рассказывал историю домов или их владельцев, называл имена архитекторов. Он был прекрасным гидом. Петербург разворачивался перед Мартой как таинственная книга, в которой удавалось расшифровать то одну, то другую страницу. Когда дождь прерывал их путешествия, Марта и Митя заходили в какую-нибудь кондитерскую, пили кофе, лакомились пирожными и продолжали болтать.
Марта успела рассказать Колычеву почти все о своей жизни, не слишком богатой событиями — о маме, о бабушке, о варшавском доме. Митя был единственным человеком, с которым ей так легко говорилось, обычно Марта трудно сходилась с людьми. Например, Фиона, которую отец явно прочил Марте в подруги, так и осталась чужой, хотя девушки вынужденно, как люди, живущие под одной крышей, общались.
Жильцы дома, в котором поселилась Марта, узнав, что сама молодая хозяйка заняла квартиру в бельэтаже, стали искать с ней знакомства и приглашать на чашку чая, но и среди соседей ей не удалось найти друзей. Один Митя был по-настоящему близким другом…
Иногда по воскресеньям Марта ездила в Павловск к родным. Клавдию Тихоновну она брала с собой — каждая такая поездка была для старушки настоящим событием. Они вместе гуляли по прекрасным павловским паркам, а потом подолгу сидели у Прохора Петровича за чашкой чая.
Клавдия Тихоновна с удовольствием беседовала со стариком Почиваловым. Принадлежа к купеческому сословию, она с большим уважением относилась к предприимчивым и удачливым людям, сумевшим не только нажить, но и сберечь капитал. Ее-то покойный муж довел свое дело до банкротства, видать, ума Бог не дал или ловкости. А господин Почивалов был настоящий купец, хозяин, делец… Даже немощный, старый и больной, он внушал людям своего круга почтение. Отправляясь в Павловск с Мартой, Клавдия Тихоновна собирала корзину «гостинцев» для Прохора Петровича — домашние пирожки, варенье, печенье, вишневую наливочку. Старик, не избалованный вниманием в доме племянника и лишенный своего привычного окружения, где каждый за честь считал ему услужить, благосклонно принимал заботу Клавдии Тихоновны и даже в знак признательности подарил ей дорогую шаль, оставшуюся от покойной жены. Марте он говорил: «Ты Клавдию-то не оставляй, цени ее. Она женщина уважительная, добрая и тебе верная. Это большая удача, когда рядом человек надежный есть…»
— Митя, как странно, мы с тобой совсем недолго знакомы, а мне кажется, я знаю тебя всю жизнь. Никогда ни с кем я не могла говорить так откровенно, как с тобой. У меня как-то не было настоящих друзей, и я даже не думала, что между людьми бывает такая духовная близость и полное понимание.
Марта и Дмитрий светлым петербургским вечером гуляли по своему любимому маршруту — от Михайловского замка по набережной Фонтанки до Невского, а потом мимо Аничкова моста дальше, вдоль стройного ряда чопорных доходных домов и Суворинского театра к Обуховской больнице. Их обгоняли прохожие, стучали по брусчатке колеса экипажей, из открытых окон домов доносились детские крики, звуки рояля и обрывки чужих разговоров — но они ничего не замечали, поглощенные своей беседой.
— А разве у тебя не было друзей в детстве? Девочки всегда делятся тайнами с гимназическими подругами…
— Мне в гимназии было трудно найти подруг. Я чувствовала, что для всех чужая. Русские девочки держались замкнуто, своим кружком, и дружили только со своими. А я все-таки росла в польской семье, меня они за свою не считали. Зато польские девочки называли меня русской и попрекали этим. Знаешь, наш учитель русской словесности всегда занижал полькам оценки из-за неправильных ударений. А мне ударения тоже не давались. Учитель, бывало, вызовет меня к доске, задаст читать сложный текст, что-нибудь из Карамзина, далекое от современной разговорной речи, и слушает, как я мучаюсь. А потом скажет: «Да-с, госпожа Багрова, удареньица-то у вас скверные! Извольте читать получше, стыдно не знать родного языка. Я понимаю, когда госпожа Остшенская не может внятно связать двух слов, она, похоже, только вчера впервые открыла русскую книгу. А вам, госпожа Багрова, это непозволительно!» И весь класс на меня ехидно смотрит. Русские как будто хотят сказать: «Да, ты не наша, не наша!», а польские девочки: «Что, получила? Вот так-то!» Даже когда по настоянию бабушки я стала ходить на занятия польского патриотического кружка, я не чувствовала себя там своей. Да и что там изучали? Историю и литературу Польши по каким-то плохоньким учебникам. Неужели кто-нибудь из нас и без этого кружка еще в детстве не учил наизусть отрывки из «Дзядов» Мицкевича или не знал о Польском восстании 1794 года? Мне хотелось заниматься серьезным, настоящим делом, я сказала об этом на одном из занятий, но почему-то все так удивились, словно я несу какую-то дикую чушь. Кроме того, я быстро обнаружила, что среди участников кружка есть разные группировки и формируются какие-то тайные сговоры, в которые меня не посвящают, и перестала ходить на занятия. А через полгода у многих кружковцев начались неприятности с полицией, и они еще больше от меня отдалились. Некоторые даже перестали меня узнавать на улице и здороваться не считали нужным.
— Да, это нелегко — противопоставить свои взгляды взглядам большинства. Я ведь тоже был в похожей переделке, когда не захотел примкнуть ни к каким группировкам. В девяносто девятом году студенты решили объявить забастовку и бойкотировать экзамены. Это делалось из солидарности с кем-то, не помню уж с кем, кажется, со студентами Киевского университета, у которых были разногласия с начальством по политическим соображениям. И наше дурачье решило, что из чувства товарищества мы должны сорвать сессию и что порядочные люди на экзамены не пойдут. А я не собирался валять дурака из-за каких-то киевских бузотеров. Честно сказать, я не очень-то хорошо был готов к экзамену и волновался более потому, что не знал всех билетов. Но билет, слава Богу, достался знакомый. Я готовился отвечать, когда в аудиторию ворвалась группа бастующих студентов. Они наговорили профессору массу неприятных вещей, у старика даже слезы потекли, он так и сидел потом, уткнувшись в платок. Один из забастовщиков подошел ко мне и спросил, глядя в глаза: «Сударь, вы что, собираетесь экзаменоваться?» Я ответил, что собираюсь. «Тогда я могу вам сказать, что вы — подлец!» — закричал студент. «А я могу вам сказать то же самое!» — бросил я ему и пошел к столу экзаменатора. Профессор поставил мне пятерку, может быть, и не совсем заслуженную. Однокашники пытались после этого меня избегать, не подавать мне руки, всячески демонстрировали свое презрение, но я игнорировал их выходки. И по-моему, именно это и вызвало в конце концов уважение бывших недругов. Постепенно все утряслось и забылось…