— Неподвижная… — восторженно бормочет она, — я тебя и не двигаясь достану…
И обещание честно исполняется. Рано или поздно, в тот же вечер, или назавтра, или через несколько дней, я фатально забываю о нависшей надо мной угрозе и оказываюсь в пределах досягаемости палки; в любом случае у нее в запасе было и другое оружие, а именно тапкомет. Это была техника высшего класса, и если бы я смог ею овладеть, звездная популярность на переменах была бы мне гарантирована. Концом своей палки она стаскивала тапок с больной ноги, раскручивала его, как пращу, и в нужный момент снайперски выстреливала им по любой подвернувшейся цели, как то: мои ягодицы, тартинка с вареньем, которую я собирался проглотить, моя ручка-вставочка, когда, высунув язык, я уже готов был ставить финальную точку в домашнем задании по чистописанию — сколько раз это попадание стоило мне оценки «ноль», — и даже переключатель каналов телевизора. Именно в тот момент, когда Зорро выхватывал шпагу, в воздух взмывал тапок — и дальше я должен был наблюдать за тем, как наскакивают друг на друга Малыш-Красавчик и Батиньольский Крепыш (Неподвижная обожала кетч; она смотрела его, макая печенье в подслащенное вино, причем всасывала жидкость с шумом, от которого у меня, как предполагалось, должны были течь слюнки).
А хуже всего было то, что я не мог оставить тапок валяться там, куда он упал, я обязан был водворить его на место до прихода матери: стреляный воробей, который сам заряжает ружье охотника…
Но добило меня Ватерлоо.
Добрых два часа ушло у меня на то, чтобы расположить армии друг против друга. Все были на месте: Веллингтон со своей пехотой и ста пятьюдесятью шестью пушками, кавалерия Нея, Келлерман и конная гвардия, Груши, Блюхер, старая гвардия Камбронна; армии расположились по обе стороны плато Монсенжан — крышки от обувной коробки, укрепленной крафт-бумагой, на которой я изобразил скалы, ручей и несколько домов. Итак, 18 июня 1815 года, Ватерлоо, 11 часов 29 минут; я закрыл глаза, глубоко вздохнул и приготовился начать знаменитый отвлекающий маневр на правом фланге, как вдруг в воздухе раздалось мерзкое шипение, за которым последовал тонкий отчаянный перезвон фигурок, ударявшихся друг о друга.
— Ничья! — загоготала Неподвижная.
Я открыл глаза. И что же я увидел? С предельной беспристрастностью тапок одним ударом снес и пехотные каре Веллингтона, и атакующие цепи Нея. Англичане, французы, голландцы, пруссаки — все валялись вперемешку, убитые, искалеченные или просто ошеломленные жутким видением такого инфернального снаряда.
Из этого происшествия я извлек два урока: во-первых, Неподвижная способна не только симулировать дремоту, но и проникать в мои мысли с той же легкостью, с какой сверло дрели входит в мягкую древесину, а во-вторых, мне надо подыскивать какое-то тапкобезопасное, бронетапковое занятие. К счастью, долго искать мне не пришлось.
* * *
«Здоровый морской воздух Мимизана» не оказал на мать того благотворного воздействия, на которое она рассчитывала, если не сказать больше: после двух-трех недель душевного подъема, связанного с обустройством на новом месте, состояние ее очень быстро начало ухудшаться. Я имею в виду не только восковой цвет лица, круги под глазами и хриплый кашель, но и все ее существо в целом; казалось, что под воздействием фабричных миазмов она пожелтела и покрылась мелкими трещинками. И как ни парадоксально, чем более она становилась худой, прозрачной и призрачной, тем более привлекала к себе внимание. В глазах всех она была ожившей статуей «покинутой женщины».
И однако я помню, что когда пришло первое письмо, она отнеслась к этому с полнейшим равнодушием. Она вскрыла его, прочла, протянула, не сказав ни слова, мне и вернулась к чистке картошки. На лице ее не отразилось никакого чувства.
Моя драгоценная,
встречный ветер разбросал в разные стороны лодки нашей жизни, но от этого мы не стали чужими друг другу. Есть связи, которые ничто не может разорвать. Пусть эти несколько строк послужат тебе доказательством.
Обнимаю малыша.
Твой супруг, несмотря ни на что,
Робер ДомальP. S. Тут еще кое-какая безделица, сбереженная в бурю.
Потом мать спокойно разорвала письмо и выкинула обрывки в мусор вместе с рекламой мотоблока для стрижки газона, куда были завернуты картофельные очистки, а конверт с десятью купюрами по пятьсот франков сунула на буфетную полку, положив на него сверху большой ржавый ключ.
Я понял ее жест два месяца спустя, когда мы получили второе письмо.
Моя драгоценная,
увы! Как долго успокаивается шторм и как тяжело бороться с ним в одиночку! (Эти слова он подчеркнул.) Надеюсь, что, по крайней мере, ваши берега он пощадил. А вот моей бедной хижине не поздоровилось: в ней капает дождь. В память о старых добрых временах не пошлет ли мне та, которая все еще носит мое имя, несколько капустных листков укрыться? (Далее следовал адрес «до востребования» в каком-то жалком селении на Северо-Западе.)
Обнимаю малыша.
Твой вечный должник
Робер ДомальКак в прошлый раз, не проронив ни слова, мать достала те десять купюр и на следующий день послала их по указанному адресу. Больше никаких совместных дел у Катрин и Робера Домаля уже не было.
Что же касается меня, то обследование всех замков в доме — временем я располагал — не оставило у меня никаких сомнений в предназначении старого заржавленного ключа.
* * *
Не питая особых иллюзий, я все-таки очень хотел использовать все имеющиеся возможности. Я выбрал дождливый день — в дождь Неподвижная спала крепче, — я долго тянул сеанс усыпления Соединенными Штатами, чтобы надежнее подействовало, и после того, как раздались первые всхрапывания, ждал, не приступая к делу, еще добрых пятнадцать минут. Затем я поднялся, на цыпочках вышел из комнаты, затворил за собой дверь, подошел к буфету и, взяв с полки ключ, направился к лестнице на чердак. Но первая же ступенька предательски заскрипела, и, несмотря на закрытую дверь, повергший меня в оцепенение голос старухи прозвучал так ясно и отчетливо, что казалось, будто слова возникают прямо в моей голове:
— Еще один шаг, и ты можешь надолго попрощаться со своими солдатиками!
Я колебался не долее секунды, движимый той слепой силой, которая заставляет нас жертвовать целыми сундуками вполне осязаемых сокровищ ради крохотной щепотки чего-то неведомого. Не соблюдая уже никаких мер предосторожности, я протопал по остальным ступенькам и довольно долго возился с заедавшим замком, который наконец откликнулся на мое нетерпение тюремным лязгом. Дверь не поддавалась; удар плечом открыл ее, и я стал на ощупь искать выключатель.
— Итак, ты — там?
Я был теперь прямо над головой старухи. Ее голос все так же отчетливо доходил до меня сквозь трухлявое перекрытие. Но он изменился: в нем появился оттенок любопытства, даже зависти.
— Да.
Слабая, покрытая пылью лампочка оставляла дальние углы этой маленькой комнатки в полутьме.
— И что ты там видишь?
— В середине — матрас и… какое-то странное устройство. Похоже на… верстак.
— Это пресс. А вокруг?
— Ничего… Цветная бумага, какая-то странная… толстая… покоробилась вся.
— Это не цветная бумага, осел! Войди!
Переступая порог, я обо что-то споткнулся и растянулся во весь рост. Мое падение произвело странный звук, похожий на приглушенный треск: на полу не было ни настила, ни ковра, ни линолеума и никакого другого традиционного покрытия, там был какой-то толстый непонятный материал, отвратительный на ощупь, — что-то среднее между необожженным фарфором и костью; от запаха плесени у меня перехватило дыхание.
— Это книги! — сказала Неподвижная.
— Книги?
Действительно, книги. Эту слегка шершавую поверхность пола образовывали сотни книг. Книга лежали вдоль стен, друг на друге, как кирпичи, стопками, поднимавшимися до потолка; все были в обложках из одной и той же желтоватой бумаги и все были сцементированы сыростью, паутиной, пылью. Я встал на колени и попытался ногтями извлечь какой-нибудь отдельный экземпляр из этой компактной массы.
— До моей ноги мы с твоим дедом хорошо ладили. Он был не болтлив, я тоже… каждый занимался своими погремушками в своем углу. А потом случилось это с ногой… Сначала еще было ничего, он работал на фабрике… Трехсменка, сверхурочные — его почти и видно не было…
Наконец она поддалась. Раздался треск отламываемой куриной ноги. Книга повисла в моей руке мертвой птицей. Тетради не вываливались из переплета только благодаря избытку клея. Корешок, обложка — все было ровного желтого цвета: ни заглавия, ни имени автора. Обнажился прямоугольник дырявого перекрытия, между двух реек я увидел обращенное ко мне лицо старухи и различил на нем странную улыбку.