Задолго до начала реформ исполнитель запасся льготным багетом из лавки худфонда. За десять баксов он сам обрамил свое полотно, обернул газетами, подклеил скотчем, перевязал шпагатом. Портрет был крупный, Жохов с трудом удерживал его под мышкой, лишь кончиками пальцев дотягиваясь до нижнего края рамы. Рука уставала, приходилось все время ее менять. На Садовом он пристроился в самый хвост колонны, размочаленный стремительным маршем, и не слышал, как навстречу авангарду захлопали газовые гранатометы, не видел, как водометы попытались ударить по передним шеренгам, но захлебнулись и отступили вместе с оцеплением. Путь был открыт, через четверть часа Жохова вынесло к площади перед Белым домом.
Кругом царило всеобщее ликование, вновь прибывшие братались с теми, кто находился тут с ночи. Какая-то женщина приколола ему к груди значок с ленинским профилем на красиво уложенной в бантик алой ленточке. Он неожиданно растрогался и поцеловал ее в щеку.
Толпа все прибывала. Казалось, этот поток не иссякнет никогда, так и будет литься, растекаясь вширь перед плотиной с белой башней в центре, заливая близлежащие улицы, пока не дойдет до Кремля и не хлынет в него через выдавленные ворота. Красные знамена поднимались так густо, словно их собрали сюда со всей Москвы.
На балконе появился Руцкой, встреченный тысячеголосым гулом. Перед ним и с боков четверо автоматчиков держали пуленепробиваемые щиты, оберегая его от снайперов.
– Товарищи! – всей грудью яростно закричал он в мегафон. – Блокада прорвана! Сотни тысяч москвичей идут к нам на помощь! Мне только что доложили, захвачена мэрия. С победой, товарищи!
Площадь взорвалась торжествующим ревом и утихла, чтобы не пропустить остальное. Жохов почувствовал себя чужим на этом празднике, к тому же в давке могла пострадать рама за десять баксов. Вокруг него то и дело вскипали людские водовороты. Удачно ввинтившись в один из них, он начал пробираться в сторону Дружинниковской.
Минут через десять стало посвободнее. На этом фланге удавалось не проталкиваться, а лавировать. Жохов уже шел вдоль стены с гигантской надписью «ДУША НЕ В США!», собираясь за торцом дома свернуть во двор, но возле баррикады на углу Капрановского переулка остановили трое парней с трофейными дубинками. Чувствовалось, что они еще разгорячены недавним боем.
Старший, ясноглазый крепыш в лыжной ветровке, сказал:
– Погоди, мужик! Чей портрет?
Газета местами продралась, в прорехах виднелась полоска рамы в западном вкусе, с неброским золотым тиснением по шоколадному фону. Определить жанр картины можно было вслепую, пейзажей и натюрмортов сюда не носили.
– Портрет, спрашиваю, чей? – дружелюбно повторил ясноглазый. – Ленина или Сталина?
– Ленина, – выбрал Жохов.
– Отлично! Скоро колонна в Останкино пойдет, поставим на головной машине.
– Лучше бы икону, – засомневался кто-то из стоявших поблизости.
– Иконы в руках надо носить.
Он потянулся за портретом. Жохов обеими руками крепче прижал его к себе, сказав:
– Извините, хлопцы, не могу. Меня с ним ждут.
– Кто?
– Наш взвод.
Это не подействовало. Портрет отобрали, в пальцах у ясноглазого щелкнул складной нож. Распался разрезанный шпагат, затрещали газеты. Из них вылупился седовласый, но румяный, как пионер, ельцинский друг Билл.
Жохов оцепенело ждал развязки. Бежать было некуда, со всех сторон окружали люди. В тишине один из парней с дубинками высказал общую мысль:
– Коля, он провокатор.
От головы к голове покатилось эхом:
– Провокация!.. Провокация!
Ясноглазый оторвал от Клинтона тяжелеющий взгляд.
– Ты кто? – спросил он негромко, но с копящейся в голосе сталью.
– Человек, – сказал Жохов.
– Еврей?
Как ни странно, отвечать следовало утвердительно. Каждая нация идет своим путем, еврей с портретом американского президента – это понятно, евреям есть за что любить Америку. Наверняка стали бы не бить, а полемизировать. Возможность вступить в дискуссию не с каким-нибудь подневольным солдатиком, а с открытым врагом выпадала им нечасто, но Жохов не успел об этом подумать.
– Да вы что, ребята? – возмутился он. – Русский я! Чистокровный. Могу паспорт показать.
Тут-то ему и врезали.
46В середине октября, когда Белый дом уже вторую неделю стоял черный, безмолвный, с выгоревшими внутренностями, позвонила Катя. Шубин не сразу понял, с кем он говорит, ей пришлось напомнить, что встречались на дне рождения у Марика и на похоронах Бориса Богдановского, она была там с Жоховым.
– В записной книжке нашла ваш телефон, – сказала Катя. – Я на всякий случай звоню всем его знакомым. Может быть, вы что-то про него знаете.
Оказалось, Жохов исчез. Утром третьего октября ушел из дому и с тех пор не возвращался, не звонил, ни у кого нет о нем никакой информации. Что это означает, Шубину не надо было объяснять.
– В списках погибших его нет? – уточнил он.
– Нет.
– А в больницах?
– Тоже.
– Значит, есть надежда?
– Есть… Не могли бы мы встретиться?
– Конечно, конечно, – засуетился Шубин. – К сожалению, ничем не могу вам помочь.
Она ответила, что ничего и не просит, просто ей хочется поговорить о нем с кем-нибудь из его старых друзей. С Геной они поссорились, а Марику некогда.
Встретились днем, на «Кропоткинской». Шубин пришел после занятий, с сумкой, набитой учебниками и взятыми на проверку контурными картами. Шестиклассники фломастерами обозначили на них границы империи Карла Великого и те части, на которые она распалась после его смерти. На все это по программе отводился один урок.
Пошли на Гоголевский бульвар, сели на скамейку. Катя извинилась, что отнимает у него время. Шубин еще по дороге решил меньше говорить и больше слушать. Наверняка она сама не раз перебрала все варианты. Их было не так много.
Жохов мог погибнуть при штурме, попытавшись проникнуть домой во время боя, мог подвернуться под горячую руку озверевшим победителям или попасть под пули случайно, как те зеваки, что с Калининского моста любовались пожаром Белого дома. Наконец его могли подстрелить сидевшие по чердакам загадочные снайперы, охотники за головами. Обе стороны открещивались от них и объявляли провокаторами, но или затруднялись объяснить смысл этих провокаций, или объясняли его с неимоверной легкостью, исключавшей возможность в это поверить, не утратив желания и дальше жить среди людей. Число жертв никто не знал, ходили слухи о сотнях убитых и пропавших без вести, что было практически одно и то же. Рассказывали, будто больничные морги переполнены, неопознанные трупы баржами вывозят по Москве-реке и тайно зарывают в лесах.
– Я не думала, – сказала Катя, – что у Сережи сложатся такие замечательные отношения с моей дочерью. Он постоянно ее смешил. Уверял, например, будто есть Олимпийские игры для зверей с программой из разных дурацких видов спорта – прыжки с хвостом, бег с курьерами, толкание ведра. Наташа его обожала.
Эта любовь покоилась еще и на том, что Жохов придумал для нее волшебную страну Мышландию, населенную антропоидными мышами совкового типа, добрыми, но бестолковыми. У них имелся свой флаг с тремя полосами разных оттенков серого и герб в виде увенчанного короной кусочка сыра. Государственный гимн начинался словами: «Мы нашей серости верны!» Почти каждый вечер Жохов перед сном рассказывал Наташе одну историю из мышиной жизни.
– Расскажите какую-нибудь, – предложил Шубин.
По идее следовало пригласить ее попить кофе в соседнем кафе, но это удовольствие было ему не по карману. В таких местах чашечка эспрессо стоила столько же, сколько он получал за урок в частной школе и за три – в государственной. Финансовую несостоятельность приходилось компенсировать душевным теплом.
– Вот самая последняя, – сказала Катя. – Сережа сочинил ее, когда Наташа уже перестала ходить в школу. Я боялась выпускать ее из дому.
История была о том, как одна из мышей, мудрая Матильда, изобрела машину для пришивания черных четырехдырчатых пуговиц к правому заднему карману полосатых брюк. Состоялась торжественная презентация, но приглашенные мыши невысоко оценили ее изобретение. «Почему, – спросили они, – пуговицы должны быть обязательно четырехдырчатые?» Матильда учла это справедливое замечание и через некоторое время презентовала модифицированный вариант – машину для пришивания любых черных пуговиц к правому заднему карману полосатых брюк. Встал, однако, вопрос, почему пуговицы не могут быть никакими иными, кроме как черными. Покладистая изобретательница признала за своим детищем и этот недостаток. Она вновь усовершенствовала машину, и вскоре та могла пришить любую пуговицу любого цвета, но опять же исключительно к правому заднему карману полосатых брюк. Тогда огонь критики перенесен был сначала на карман, который из правого и заднего стал карманом вообще, затем – на брюки, в итоге утратившие свою полосатость. Теперь машина умела пришивать любые пуговицы к любому карману любых брюк, но мыши все равно были недовольны. «Почему, – спрашивали они, – твоя машина умеет пришивать только пуговицы? Почему только к карманам и непременно брючным?» Угодить им было нелегко, но Матильда продолжала упорно трудиться. На пути от частного к общему отпали брюки, карманы и, наконец, сами пуговицы. В результате удалось довести машину до предельного совершенства. Отныне это был чудовищный механизм для пришивания всего ко всему.