Согласился я. Мария предостерегает:
— Только осторожно — чтоб стеклянная тара не разбилась!
— А кому отдавать?
— Как приедете в Москву, сразу же на извозчика садитесь и поезжайте на Ходынское поле. Около Царского павильона — это рядом с летным полем, вас будет ждать человек. Он сам подойдет к вам и заберет у вас чемодан и даст полтысячи рублей.
— А как он меня узнает?
— По чемодану!
— Имя человека?
Мария подумала и недовольно поморщилась:
— Захаром зовут, да какое это имеет значение! Самое главное — осторожно доставьте и никому о нашем деле не говорите. Даже Валентине.
Потом Мария помялась и заявила:
— Это очень важно, чтобы никто не знал, чей это чемодан. Деньги вы получите хорошие, и мне нужна гарантия.
Удивился я:
— Какая гарантия? И зачем такие предосторожности?
— Это уж мои заботы — “зачем”! Поклянитесь вашими детьми, что никогда и ни при каких обстоятельствах не скажете про наш уговор!
Удивился я еще больше, но твердо сказал:
— Не беспокойтесь, даже под страхом смерти не скажу, раз вам так хочется. Ну, клянусь. Честное благородное слово!
Казарин тяжело вздохнул.
— Ну а дальше вы, Аполлинарий Николаевич, все знаете.
Соколов испытал странное чувство. Это было и сострадание к этому хорошему, доброму человеку, и ужас перед теми, кто с легкой совестью послал его почти на заведомую погибель. Сыщик размышлял: «До какой степени надо выродиться, забыть и Бога, и всякую совесть, чтобы очерствить свою душу, полностью потерять всяческую жалость к ближнему, как сделали люди, которые называют себя “революционерами” и которые якобы борются за “народное счастье”, загодя обрекая тысячи людей на страдания и смерть. Нет, пока жив, сделаю все возможное, чтобы спасти Россию от этой погани, от этой заразы, старающейся поразить нравственной проказой как можно больше людей. И многие уже поверили этим лживым идеям. Не только те, что вынуждены проживать в черте оседлости, но и такие благополучные буржуи, как Максим Горький или миллионер Рябушинский. Господи, просвети их!»
Вслух Соколов произнес:
— Спасибо, Вениамин Александрович, за откровенный рассказ. Ваша доверчивость, перешедшая в преступную наивность, толкнула вас на гибельный путь. Но я вижу: вы отлично понимали, что идете на страшное преступление.
— В том-то и дело, что нет! — горячо возразил Казарин. — Не знал этого.
— Разве? Мне понятно, что любовь к детям заставила вас взять с собой их фото, но ведь на паспарту название ателье отрезано явно с конспиративной целью! Когда нет дурных помыслов, тогда не предпринимают таких мер.
— Нет, все не так! — решительно возразил Казарин. — Мария, когда увидела, что я фото беру с собой, потребовала, чтобы я оставил его дома. Я категорически воспротивился:
— Нет, не надо мне ваших денег и не надо командовать моими чувствами! Я эту фотографию всегда вожу с собою.
Тогда она взяла фото и отрезала название и адрес ателье. И повторила:
— Я верю вам, вы слово свое сдержите и никогда и никому не скажете о нашей сделке.
Вот тут я почувствовал себя явно не в своей тарелке. И рад был бы отказаться от этой самой “сделки”, да стыдно было поворачивать вспять. И когда меня арестовали, я твердо решил молчать и на суде, и до суда. Я размышлял так: “Коли такая беда случилась со мной, то пусть моя молчание поможет моей семье избежать позора!”
Соколов задумчиво потер переносицу:
— Вы поняли, почему Мария взяла с вас клятву молчания, почему она боялась, что вас быстро опознает полиция?
— Думаю, ей надо было выиграть время, чтобы в случае моего провала убраться подальше от Саратова.
Соколов согласно кивнул головой:
— Именно так! Дело опасное, Сибирью пахнет, а то и петлей. Вот и принимали всевозможные меры предосторожности. Сами, понятно, не рискнули переправлять нитроглицерин — и схватить могут, да и взрывается он легко, на куски разорвет. Вот и облюбовали вас для этой цели. Уверен, что кто-то из сообщников следил за вами на вокзале, предупрежденный Марией. Так же и он, этот сообщник, отправил телеграмму о вашем задержании. Впрочем, скоро мы все это выясним.
Спутники вышли на Большую Никитскую, и сразу же перед ними открылось величественное здание консерватории.
То и дело подкатывали экипажи, рессорные коляски, автомобили, толпились жаждавшие попасть на концерт.
Едва Соколов со своим спутником прошел через служебный подъезд, как к ним поспешил радушно улыбающийся Гржмали. Он обнял Казарина:
— Милый Веничка! Страшно соскучился по тебе. Как в Саратове, когда консерваторию откроете? Где концертируешь?
Словесный водопад прервал Соколов:
— Иван Войцехович, куда прикажете сесть?
Гржмали изумился:
— Как куда! Вы мои гости, я за вами оставил два кресла в директорской ложе. У нас сегодня большой сбор! Сейчас молодой Цимбалист, доложу вам, господа, в большой фавор у публики вошел. Вся Москва сочла долгом явиться на его концерт. Тем более, — старый профессор понизил голос, — Ефрем уезжает в Америку. Когда еще его увидим! Сегодня даже военный губернатор пожаловал. Будет сидеть в своей ложе справа от сцены — как раз напротив вас. Поликарп Сидорович, проводите...
Капельдинер, величественный старик с седыми баками, повел гостей. Соколов хмыкнул:
— Хм, представляю те острые чувства, которые переживет Гершельман, увидав заключенного Центральной тюрьмы в директорской ложе, да еще рядом с сыщиком.
Вдруг чья-то рука легко дотронулась до плеча Соколова. Сыщик увидел белозубо улыбающегося
Жеребцова в непривычном взору наряде — новом фрачном костюме с белой гвоздикой в петлице. За его руку держалась стройная худенькая девушка лет девятнадцати. Ее темные волосы были зачесаны в пучок, а главную прелесть лица составляли большие агатовые глаза, подернутые печалью и оттененные густыми ресницами.
Явно гордясь красотой спутницы, Жеребцов весело проговорил:
— Позвольте, Аполлинарий Николаевич, представить мою невесту — Танечку Ермоленко, дочь генерал-майора Виктора Сергеевича.
— А-а, — протянул Соколов, — это из военного министерства! Очень приятно, скажите поклон вашему батюшке. В бытность мою в Петербурге мы были знакомы. Помнится, он состоял в свите Его Императорского Высочества Николая Николаевича. — Повернулся к Жеребцову: — Твоя избранница вызывает, как писал старик Державин, восторг всех чувств!
Переглянувшись с Жеребцовым, Танечка сказала:
— Аполлинарий Николаевич, мы приглашаем вас на нашу помолвку.
Жеребцов быстро дополнил:
— В канун Рождества Пресвятой Богородицы седьмого сентября в храме Петра и Павла, что на Новой Басманной.
Соколов улыбнулся:
— Ну, Николай, ты хитрец! Ни словом не обмолвился о своем счастье...
Жеребцов прыснул со смеху:
— Пока вы меня с поличным не застали! — И к невесте: — Танюша, извини наши полицейские шуточки.
Соколов поцеловал тонкую, изящную кисть девушки:
— Танюша, надеюсь, что скоро будем часто видеться. Мне хотелось бы, чтобы вы подружились с моей Марией Егоровной. Дома я бываю мало, впрочем, как и ваш жених, даже сегодня не вышло взять ее с собой. Служба! А вы — дружите. До скорого свидания!
Величественный капельдинер продолжил шествие.
Казарин, еще утром изнывавший в тоске по дому, по детям и по музыке, словно в счастливом сне воспринимал все происшедшее, ту странную и неожиданную перемену которую внес в его жизнь этот громадный человек — Соколов и которого он в силу его профессии должен был бы ненавидеть, но теперь он любил его как самого близкого. С Казариным то и дело раскланивались незнакомые люди — завсегдатаи филармонических вечеров, его помнили и восторгались им.
Они удобно разместились в ложе.
Зал был полон. Богатые женские туалеты, важные мужчины, золотые эполеты, звуки настраивающихся инструментов, сдержанный французский и русский говор, бинокли и лорнеты — обычная театральная атмосфера. Многие с любопытством поглядывали на директорскую ложу, где сидели две легендарные личности.
Соколов произнес:
— Узнаете? В ложе напротив, с эполетами — Гершельман. Он волком смотрит на нас и что-то объясняет сидящему рядом поручику, вот этому, с длинной кадыкастой шеей. Адъютант, полагаю.
Из-за кулис к рампе выкатился невысокий круглый человечек, откашлялся, потер пухлые ручки — это был ведущий. Он сказал несколько слов о “юном гении” Ефреме Цимбалисте, представил его и дирижера — маститого Василия Сафонова.
Оркестранты осветили пюпитры.
Ведущий бархатно пророкотал: