Я пролежал без сна еще с час, держа пистолет наготове. Как я и ожидал, никто больше меня не побеспокоил. В конечном счете я решил, что валяю дурака: просто в мой номер по ошибке сунулся единственный другой постоялец, мистер Грин.
Тогда наконец я крепко заснул.
Я пробудился при бледном свете солнца, но, выглянув в окно, увидел, что площадь так и не высохла после ночного дождя, а небо на востоке затянуто тучами. Спустившись в столовую залу, я спросил вчерашнего официанта, сходил ли уже вниз второй постоялец, мистер Грин. Официант, все такой же угрюмый, не знал, а потому я позавтракал в одиночестве.
После трапезы я вернулся в свою комнату, чтобы привести себя в должный вид. Мне требовалось принять все меры к тому, чтобы меня не узнал Феб Даунт, который наверняка будет присутствовать на похоронах. Мы не виделись семнадцать лет, с последней нашей встречи на школьном дворе осенью 1836 года. Распознает ли он черты своего старого школьного друга в лице, что теперь отражается в зеркале? Вряд ли. Волосы у меня сейчас длиннее, гуще и — благодаря краске — темнее, чем были в отрочестве, и я не сомневался, что перемены во внешности, произведенные временем, вкупе с роскошными усами и бакенбардами да зелеными очками не позволят Даунту узнать меня. Я надел пальто, взял зонтик у угрюмого официанта (похоже, он являлся единственным слугой во всем заведении) и двинулся в путь.
По тенистой дороге с густыми зарослями плюща по обочинам я вышел из города и спустился к олдстокской мельнице. У подножья холма я свернул на дорогу, что тянулась на восток, к деревне. Было без четверти одиннадцать.
В деревне, по ведущей к церкви тропе уже шли люди — местные жители, понял я при ближайшем рассмотрении. Среди них я приметил Лиззи Брайн, шагавшую рядом с другой женщиной. Она меня не увидела, поскольку я уже старался держаться в стороне от всех, решив не являться во вдовий особняк вместе с прочими скорбящими, а наблюдать за происходящим с почтительного расстояния.
Посему я подождал, когда маленькая толпа пройдет через крытый проход на погост, а потом занял позицию поодаль, за стволом огромного платана. Отсюда я хорошо видел и церковь, и песчаную дорожку, что вела к вдовьему особняку, а сам при этом оставался скрытым от взоров любого, кто мог подойти по тропе со стороны деревни. Слева от меня находилась церковь Святого Михаила и Всех Ангелов — величественное здание тринадцатого века, увенчанное знаменитой изящной башней с высоким острым шпилем, украшенным готическим орнаментом в виде листьев. Пока я любовался золотым крестом на шпиле, стал накрапывать дождь. В считаные минуты он превратился в ливень, и я раскрыл позаимствованный зонтик.
Когда часы пробили одиннадцать, я услышал шаги на песчаной дорожке, ведущей от вдовьего особняка, выглянул из своего укрытия и увидел авангард похоронной процессии — многочисленный отряд носильщиков, перьеносцев,[226] факельщиков и бородатых жезлоносцев, которые все были облачены в черное платье и под проливным дождем, уже промочившим наемное траурное убранство, выглядели даже более скорбно, чем требовали обязанности.
Через несколько мгновений показался катафалк под пышным балдахином из страусиных перьев, украшенный позолоченными изображениями черепов и херувимов, — внутри покоился гроб, накрытый темно-пурпурной тканью. За катафалком следовала вереница из шести или семи траурных карет. Потом я увидел доктора Даунта, вышедшего на церковное крыльцо вместе со своим викарием, мистером Тайди. Когда первая карета поравнялась с моим наблюдательным пунктом, я отчетливо увидел в окошке с поднятой шторой лорда Тансора — с суровым, мрачным лицом и крепко сжатыми губами. Еще я успел мельком заметить высокого бородатого мужчину, сидевшего по правую руку от него. Я не мог не узнать профиль своего врага.
Остальные кареты — все с опущенными шторами — медленно прокатили мимо по лужам. На широкой площадке перед кладбищенскими воротами экипажи остановились, чтобы высадить седоков, и к ним тотчас бросились слуги с зонтами, дабы проводить скорбящих под укрытие церковного портика. Когда последние вошли в здание, носильщики извлекли гроб из катафалка и прошествовали с ним к церкви по обсаженной деревьями дорожке. Лорд Тансор, со своей высоко вскинутой головой и устремленным вперед неподвижным взглядом воплощавший собой горделивую власть мира сего, коротким взмахом руки отстранил предложенный зонт и зашагал к церковному портику под проливным дождем. Но вот Даунт, вышедший из кареты следом за его светлостью, надменным жестом приказал тому же самому слуге выполнить для него услугу, от которой отказался его знатный покровитель.
Мисс Картерет ехала во втором экипаже, с миссис Даунт и еще двумя дамами — одну из них я вовсе не знал, а в другой предположил французскую гостью, мадемуазель Буиссон. Она была хрупкого телосложения и среднего роста, я заметил выбившуюся из-под шляпки прядь светлых волос, но лица толком не разглядел под темной вуалью. Выйдя из кареты, мисс Картерет взяла подругу под руку, прижалась к ней, и они медленно двинулись к церкви, а Джон Брайн шел позади, держа над ними зонт.
Хотя мисс Картерет тоже была в темной вуали, ее нельзя было не узнать по высокой изящной фигуре и грациозной осанке. Она оставалась спиной ко мне, но я живо представлял прекрасное бледное лицо, каким оно впервые явилось моему взору в свете предзакатного октябрьского солнца. Я смотрел на нее, идущую к церкви под руку со спутницей, и снова думал о том, как первую же секунду нашего знакомства я увидел во властном взгляде черных глаз все, о чем когда-либо мечтал, и все, чего боялся когда-либо. Мисс Картерет шла с низко опущенной головой, тяжело опираясь на руку мадемуазель Буиссон, и все в ней явственно свидетельствовало о глубоком страдании — а я мучительно переживал за нее и изнывал от желания утешить ее в горе о возлюбленном отце.
Когда все вошли в церковь и орган заиграл торжественнопечальную мелодию, я покинул свое укрытие под платановыми ветвями, не спасающими от дождя. В портике я остановился. Хор запел перселловский гимн «Среди жизни мы смертны»[227] с его страдальческими диссонансами. Скорбно-сладостные созвучия, разнесшиеся под сводами церкви, исполнили мое сердце невыразимой болью, и гневные слезы подступили к моим глазам при мысли о человеке, чья праведная и полезная жизнь была оборвана столь жестоко. Раздался густой голос доктора Даунта, нараспев произносящий строки из Евангелия от Иоанна: «Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет; и всякий живущий и верующий в Меня не умрет вовек. Веришь ли сему?»[228]
Я продолжал стоять в портике, когда собрание скорбящих начало хором читать девяностый псалом, «Domine, refugium», где псалмопевец сетует на бренность и краткость земной жизни и на страдания, неотделимые от нашей греховной природы; а когда они дошли до стиха, где Моисей говорит о Боге, положившем беззакония наши пред Собою и тайное наше пред светом лица Своего, я взял зонтик и воротился обратно на погост.
Спустя некоторое время я услышал, как дверь церкви отворилась. Сейчас состоится погребение мистера Картерета. Я спрятался в дверной нише под колокольней и оттуда стал наблюдать, как похоронная процессия под дождем медленно следует по погосту к куче свежей земли, отмечающей последнее пристанище Пола Стивена Картерета. Лорд Тансор шел сразу за гробом, похоже, не замечая неослабевающего дождя; в нескольких шагах позади, в ногу с ним, торжественно выступал Феб Даунт, точно солдат на параде. Один за другим скорбящие и сопровождающие лица начали собираться у могилы.
Это было в высшей степени печальное зрелище: дамы в траурных нарядах из бомбазина и крепа жались под зонтами, джентльмены в цилиндрах с черными лентами, трепещущими на ветру, стояли кто прямо под дождем, кто под раскидистыми ветвями кладбищенских тисов; наемные участники похорон, предоставленные мистером Гаттериджем, — иные под хмельком — с несчастным видом сжимали в руках свои жезлы и насквозь промокшие плюмажи; и носильщики, предшествуемые внушительной фигурой доктора Даунта, несли простой деревянный гроб к зияющей в сырой земле яме. Все, все здесь наводило на мысль о тленности земного бытия. Все, все здесь было черным, как дымчато-черное грозовое небо над головой.
Я осознал, что не в силах оторвать глаза от гроба, и перед моим умственным взором вновь возникло зверски изуродованное лицо мистера Картерета, некогда румяное и добродушное. А теперь бренные останки славного джентльмена упокоятся в слякотной яме. Никогда еще не испытывал я такой безысходной и безутешной печали при виде участи, уготованной всем нам. Мне невольно пришло в голову, что покойный секретарь и есть донновский «частный человек, отошедший дел, который думал, что отныне и навек будет принадлежать только самому себе», но который после смерти «должен во прахе своем стать на обозрение публике» — сколь уместный и страшный образ! — и «прах его будет смешан с пылью любой проезжей дороги, любой навозной кучи и заключен в любой луже, в любом пруде». По мнению проповедника, «вот самое презренное бесчестие, самая страшная и окончательная отмена человека, которую мы можем представить».[229] Сейчас я обдумал данное утверждение — и согласился с ним.