Я высунула голову из кареты, и мне удалось разглядеть со своей высоты за прилавками нескольких мужчин, которые, собравшись кружком, голова к голове, что-то обсуждали. Они почуяли растущую тревогу, как и наши лошади, начавшие нервно перебирать копытами. Никто из нас не ожидал, что люди соберутся так рано.
Клаудио слез с места возницы и положил руки на дверцу кареты, но не открыл ее. Вид у него был хмурый.
— Наверное, за зерном пойду я, — сказал он. — Агриппина — коротышка, ей ни за что не удастся подобраться к воротам.
Кухарка фыркнула и презрительно сверкнула на него здоровым глазом.
— Я сорок лет кормлю эту семью. Никакой толпе меня не остановить.
Клаудио выжидательно смотрел на меня.
— Пойдете оба, — решила я. Так больше шансов хоть что-то добыть. Мы с Дзалуммой подождем в карете.
Клаудио коротко кивнул и открыл дверцу для Агриппины, которая с трудом вылезла из кареты; в два раза ниже своего провожатого, она шла рядом с ним, а он держал одну руку на рукояти длинного кинжала.
Я долго смотрела им вслед, пока они не затерялись в толпе, но вдруг в окошке возникло чье-то лицо, перепугавшее меня.
Женщина, подскочившая к карете, была молода, не старше меня, со спутанными волосами, дикими глазами навыкате и впалыми щеками с бороздками сажи. К ее груди был привязан шарфом молчаливый младенец.
— Сжальтесь, мадонна, — сказала она с сильным деревенским акцентом. — Сжальтесь ради Христа! Подайте монетку, крошку еды для моего малыша!..
Дзалумма посуровела и потянулась рукой к своему лифу.
— Прочь! Отойди от кареты!
Из покрасневших глаз и носа нищенки сочилась влага от холода.
— Мадонна, вас сюда послал Господь! Ради Христа…
Если бы не ее младенец, я, наверное, повела бы себя осторожнее. Но, расчувствовавшись, пошарила в кошельке, висевшем на поясе, и вынула один сольди. Хотела сунуть монету в грязную руку, но вспомнила о Маттео и чуме и вместо этого швырнула ее в воздух. Женщина попыталась поймать монету онемевшими, неловкими пальцами, но не смогла и нырнула вниз, чтобы поднять ее с земли. Однако нищенка была не одна. Все это видел крестьянин, стоявший рядом, и тоже кинулся ловить монету, рухнув сверху на нищенку, тут подоспели и другие, началась свалка, а нищенка пронзительно заголосила.
— Убирайтесь! — кричала Дзалумма. — Оставьте нас в покое!
Но толпа вокруг нас росла, подходили мужчины, молодые парни. Один начал колотить нищенку, она сначала визжала, а потом повалилась ничком на землю, пугающе замолчав.
— Она подняла только одну монету, а там есть еще! — раздалось в толпе.
Наши лошади заржали и потянули вперед, карета дернулась и покатилась.
— Смерть богатеям! — закричал какой-то мужчина. — Они отбирают у нас еду, не оставляя ни крошки!
В окно заглядывали грязные лица, к нам потянулось сразу несколько рук, пытаясь ударить, ущипнуть. Кому-то удалось открыть дверцу кареты.
Дзалумма, сидевшая рядом, вынула из лифа тонкий кинжал с обоюдоострым лезвием и рубанула им по воздуху, особо не прицеливаясь, но, видно, задела чью-то руку, потому что кто-то завизжал и выругался.
Тут с площади донеслись оглушительные крики, затрещали, раскалываясь в щепки, деревянные ворота, а затем последовал такой грохот, словно земля вздыбилась. Нищие, облепившие нашу карету, разом повернули туда головы и через секунду бросились бежать на шум, оставив нас одних.
Я припала к открытой дверце, уставившись вдаль.
Оказалось, что толпа снесла запертые ворота и хлынула мимо прилавков; на моих глазах они смели забор, ограждавший лари с зерном. Двое мужчин — один из них совсем еще юный — сорвали крышки с ларей и принялись разбрасывать пригоршни зерна прямо в отчаявшуюся толпу.
Поток изголодавшихся людей, слившихся в безликую массу, хлынул вперед; в небо поднялся лес рук, хватавших дождь из спасительных зерен. Среди всего этого безумия раздавались крики, когда быстрые и ловкие давили медлительных и слабых.
Пока хохочущие мужчины на возвышении швыряли зерно в измученные лица, я услышала ритмичный зов, сначала тихий, затем все более громкий, он распространялся по обезумевшей толпе быстро, как огонь:
— Palle! Palle! Palle!
Я что было сил вцепилась в руку Дзалуммы и громко всхлипнула, но не пролила ни одной слезинки.
В тот день в давке за зерном погибли десятки людей — кого затоптали, кого задавили лошадьми. Всех солдат и патрульных собрали, чтобы подавить волнения и отправить людей по домам — если у них, конечно, были дома. Агриппина тоже пострадала: ей оттоптали ноги; Клаудио пришлось на руках нести ее к карете. Поразительно, что ему удалось при этом каким-то чудом собрать в мешочек немного ворованного зерна. Я думала, Франческо прикажет ему вернуть зерно — оно ведь было украдено, — но муж ничего не сказал.
Повсюду обсуждали новость, что в толпе прозвучал клич сторонников Медичи, даже наша прислуга об этом говорила, но когда в тот же день Франческо вернулся домой из лавки, лицо у него было каменное и держался он непривычно молчаливо. Узнав о том, что пострадала Агриппина, он сразу пошел ее навестить, пробормотал несколько слов сочувствия и послал за своим личным лекарем.
Но я никогда прежде не видела его в таком отвратительном настроении. Когда Елена робко осмелилась спросить, не слышал ли он о крике «Palle!», он чуть не набросился на нее, завопив:
— Еще раз произнесешь это слово в моем доме — и мигом окажешься на улице!
В тот вечер отец не пришел на ужин, и Франческо предпочел пропустить трапезу и вместо нее отправился на встречу с членами синьории, как он заявил.
Мы с Дзалуммой почти не разговаривали, но, когда улеглись спать — она на своей лежанке, а я на кровати, — я тихо сказала в темноте:
— У тебя есть нож. Я бы тоже хотела такой.
— Я тебе подарю свой, — ответила рабыня. Утром она выполнила обещание.
На следующий день была Пепельная среда[22]. В полдень Франческо и мы с отцом отправились в Сан-Лоренцо послушать фра Джироламо, читавшего проповедь, доступную для всех.
Я смотрела на пророка за кафедрой, на его изможденное неприятное лицо с орлиным носом и спрашивала себя, понимает ли он, что его вдохновение вовсе не божественного происхождения.
Он ничего не сказал о Папе Александре, поговорил лишь «о тех порочных прелатах, которые хнычут о Боге, а сами украшают себя мехами и драгоценностями». И горячо порицал женщин, расхаживающих повсюду в «нескромных» платьях, сшитых из таких изысканных тканей, что, продав хотя бы одно, можно было бы прокормить нескольких голодающих, которые в эту самую секунду умирают на улицах Флоренции.
Я искоса посмотрела на мужа. Франческо внимательно слушал, хмурил сочувственно лоб, и глаза его смотрели с деланной невинностью.
На закате Дзалумма переодела меня в линялое серое платье с простым головным убором. Никаких украшений я не надела. Уже много месяцев я вообще не надевала драгоценностей, опасаясь «херувимов» Савонаролы: это были мальчишки лет десяти-двенадцати, иногда чуть меньше, они рядились в белые одежды и патрулировали улицы Флоренции — не появится ли где женщина, нарушившая запрет носить нескромные одежды. Любой лиф, отдаленно намекавший на наличие груди, любая искорка золота или драгоценного камня считались преступлением. Ожерелья, серьги, броши — все тут же отбиралось для бедных. Предыдущие несколько месяцев неумолимые «херувимчики» обходили дом за домом во всем городе, хватая картины, скульптуры, предметы старины — все, что могло бы послужить в эту Пепельную среду уроком для людей, погрязших в нарочитой роскоши.
Но наш дом они обошли стороной.
Я была одета, полностью готова к выходу и ждала, когда меня позовет Франческо. Потом спустилась по лестнице, муж внимательно осмотрел мое скучное платье, по-простому заплетенные косы, скромную черную накидку на голове и только и сказал:
— Хорошо.
Потом он вручил мне небольшую картину, размером с мою руку по локоть.
— Я бы хотел, чтобы ты отдала это сегодня.
Я взглянула на картину, которую видела и раньше, на стене в коридоре возле детской. Это был портрет первой жены Франческо, Наннины, выполненный на деревянной панели. Художник изобразил ее в костюме Афины, в профиль, из-под маленького серебряного шлема выбивались длинные, тщательно закрученные черные локоны. Стиль у художника отличался грубоватостью, ему не хватало глубины. Кожа женщины казалась неестественно белой, глаза смотрели безжизненно, поза передавала чопорность, а вовсе не достоинство.
У нас имелось много картин языческой тематики — например, та, что висела в кабинете Франческо, изображала обнаженную Венеру — тем не менее, он выбрал этот вполне безобидный портрет, наверное, для того, чтобы продемонстрировать обществу, что это самый греховный предмет, который нашелся в доме. Предварительно Франческо вынул портрет из чеканной серебряной рамы.