И еще я не мог с ней говорить, то есть, конечно, мы говорили — потом, но каждый на своем языке, смотрели друг на друга и смеялись. Дальше она пожимала плечами, как бы в недоумении от того, что сама творит, и начинала гладить мою спину — тогда еще без шрамов, потом клала мою руку на свое плечо и закрывала глаза. О чем было говорить, если мы и так понимали друг друга?
Снова брала мою руку — она вообще любила вытворять с ней что угодно, будто рука принадлежала ей — и прижимала ее к тем самым, сейчас теплым и влажным, волосам внизу живота, потом сдвигала ноги и для верности накрывала мою руку своей.
Наше знакомство состоялось в весьма изысканном месте Города — в столичном Доме ламп, где давно никто не торговал лампами, просто здесь и вечером все сияло, масляные светильники, свечи… А торговали в Доме ламп очень модной и дерзкой одеждой, полупрозрачными шелками, которые женщины накидывали на лицо и всю фигуру, а потом — летом — старались оказаться в нужный момент спиной к свету, мелькнуть там, как соблазнительная тень.
Наш торговый дом поставил туда накануне — через посредников, конечно, напрямую это было запрещено — бледно-желтый шелк, вышитый золотом. Не представляю, знала ли она тогда, что мы в каком-то смысле собратья по ремеслу. Или приняла меня просто за прохожего, гуляку, покупателя. Наверное, у нее в тот первый наш день были другие заботы, потому что торговать в Доме ламп, с доской вместо прилавка, она явно не имела права. Как и много других таких же продавцов, до которых рано или поздно добирались люди из службы эпарха города и начинали вести неприятные разговоры.
А я тогда подошел, посмотрел в ее темно-синие глаза и купил ее вазу, потом глупо стоял с вазой в руках, наверное, было видно, что вообще-то мне нужна вовсе не эта стекляшка. Понятно же, не ваза нужна человеку… когда это было? Человеку двадцати восьми лет, который только что добежал вот до этого Города, после четырех недель дороги, бежал от всего, что тогда случилось с ним на короткой, победоносной, но очень плохо кончившейся для него войне.
Вот тут в дальнем конце форума и показались неторопливые люди эпарха, она всунула мне под другую руку еще одну вазу, сама схватила две оставшиеся и обратилась, вместе со мной, в бегство.
Я дотащил эти вазы до самого ее дома, вверх по склону из щебенки между выступами эркеров на вторых этажах. Двенадцатый район — это у Элевферии, то есть порта Феодосия и одноименного форума, ничего особенного, но я ничего и не ждал. Внизу, почти в подвале, был эргастирий, с тремя горнами, с паутиной по углам, стены закрыты плетеными соломенными щитами. У горнов спал какой-то старик, как я потом понял — ее отец, который плохо ходил, плохо видел и слышал, зато делал неплохое стекло.
— А-га, — тихонько и обреченно сказала она, глядя на спавшего. Поставила четыре вазы на прилавок, посмотрела на меня обвиняющим взглядом и вздохнула, как бы в отчаянии. Потом пожала плечами, взяла за руку и повела наверх.
В следующий раз я принес ей розы, которые она долго рассматривала удивленными глазами, со смехом произнесла целую речь мне, ничего не понимавшему. Потом — еще через пару дней — показала мне два цветка, розу и анемону, в стеклянном стакане с водой, и опять сказала шепотом маленькую речь. И так же засмеялась.
У здешней страны, как потом объяснили мне люди из нашего торгового дома, существует язык цветов. Есть цветы любви, и немало, потому что у любви много очертаний и оттенков. Но роза — тут совсем другое дело, это цветок империи и императора, особенно если она — оттенков пурпура. Их тут тысячи, этих роз, особенно по утрам на любом форуме, а еще они означают радостную новость — но только если белые и роскошные: и новости он получал, как розы… А вот сравнить розу и анемону — значит напомнить о том, какими разными рождаются люди. Принц — конечно, принц, кто же еще — из далекой, да попросту сказочной страны, которую она почему-то упорно называла «Индией», и девушка, торгующая стеклом у прилавка в Доме ламп, где она не заплатила за место.
Наверное, этого нельзя было делать — но в следующий раз я достал пригоршню монет и начал, забавы ради, со звоном сыпать их в очередную вазу. Тяжелые милисиарии с портретом императора Ираклиоса, с длинной бородкой и огромными закрученными к ушам усами. И несколько почти невесомых золотых номисм, которые я тогда упорно называл «денариями». Что еще можно дать женщине, которая даже не может с тобой говорить?
Не знаю, видела ли она когда-нибудь столько денег сразу. Три номисмы в месяц означают безбедную жизнь. И, конечно, повозмущавшись, она взяла их. А я как раз размышлял в тот день, зачем мне столько денег и зачем вообще я здесь, в этом городе, с этой девушкой, которая говорит, говорит о чем-то, а потом просто набрасывается на меня, хватает мои руки и показывает, что они должны делать. Гладить и гладить ее грудь, осторожно, невесомо, но без перерыва, пока она не начнет стонать и обнимать меня ногами.
Ну, и вот сейчас, в этот приезд — мне уже совсем не двадцать восемь лет, я сижу у входа в капилею и держу в двух руках чашу вина с горячей водой. А напротив сидит человек чудовищного вида, с волосами до плеч и бородой, спутавшимися в сплошной колтун. Какая умилительная сцена: глупый ксен, да, в общем-то, варварос, угощает вином святого человека. И не какого-то, а самого Феофаноса Сирийца. А тот, удостоверившись, что нас никто не может слышать (хотя многие пытаются), говорит, почти не разжимая губ:
— Я сделал что мог, господин Маниах. Ничем не обрадую. Не осталось в живых ни одного человека на всей улице. Она тоже умерла, и ее отец. Могилы нет. Это было для вас важно?
— Нет, нет, — качаю я головой. — Важно? Нет.
Это была чума, пять лет назад. Она шла с Сицилии, вместе с товарами и кораблями. Какие уж там могилы. Сначала копали рвы на опустевших полях, виноградниках и садах внутри городских стен. Потом взялись за старые высохшие цистерны, и только тогда места для мертвых хватило. Говорили шепотом не о том, сколько умерло, а о том, сколько осталось — это был самый страшный из всех секретов. Официально — только полмиллиона, то есть половина города. Но совсем тихо вам могли сказать, что осталось не триста, даже не двести тысяч, а как бы не сорок-пятьдесят.
Но чума все-таки насытилась и ушла.
Потом император, молодой лев, воин и победитель, начал переселять в Город всех, кто соглашался и не соглашался. Он выдержал и чуму, и в каком-то смысле снова победил. На форумах опять зазвучали струны и флейты. Но теперь это уже не мой город. Никто мне здесь не покажет жестами, что к девушке в гости надо приходить с гранатом, не покажет и то, что следует делать с его соком — она, кажется, со мной забывала всякий стыд, этим я ей и нравился, у меня ведь другой бог, со мной было можно все.
Да, чуть не забыл сказать — ее звали Иоаннина. И я действительно совершенно не помню ее лицо.
— Нет, мой друг, — повторил я. — Это не важно. Это просто жаль. Ладно, скажи-ка мне, не ты ли таскал за собой вчера на веревке дохлую собаку по пыли? По-моему, ты увлекаешься. Какая в собаке святость?
— А какая святость в том, чтобы справлять нужду прямо среди толпы? — пожал плечами Феофанос. — Но ведь другие, такие же, как я, это делают. И у них после этого слушают каждое слово. Записывают. Собака — ну, да, было, это как-то запоминается. И это лучше, чем ходить по форуму просто голым и с фальшивыми язвами, или тушить свечи в храме, или орать…
— Кстати, что ты там, на форуме, орал страшным голосом только что? Что такое Каваллин? Или кто такой? Имя демона, судя по твоему голосу? Который несет всем конец света?
— Каваллин, — потряс он свалявшимися волосами, — это совсем просто. Это означает «лошадник». Ну, насчет демона — да, в каком-то смысле. «Проклятый Каваллин, вместилище всех грехов…» — и так далее. Ну, да, я хорошо поорал о нем с утра, но давайте- ка я вам расскажу кое-что посерьезнее. Есть еще одно странное убийство…
И тут разговор наш ушел к совсем другим делам, сегодняшним. Мы купили себе к вину жареных колбасок, от которых здесь никуда не деться, ими торгуют везде. И неясное лицо Иоаннины уплыло куда-то в прошлое.
А настоящее — вот оно. Жуткие звуки в ночи на краю империи.
Анна, нервно борясь с накидкой, выдала мне план действий, которому я удивился. Как же это просто — оказывается, в каждой деревне есть такая женщина, нравится это жрецам или нет. Если что-то такое, загадочное, существует, то она знает.
У увитой виноградом каменной стены прыгали в воздухе маленькие бордовые бабочки, паслась черная желтоглазая коза, но Анна, к моему удивлению, общаться с ней не стала, только наскоро потрепала по жесткой шерсти на лбу.
— Кто там скрылся в переулке? — рассеянно спросила она меня.
Женскую фигуру в наброшенной на лицо накидке я тоже видел, мелькнула в конце улицы, и походка мне показалась знакомой, но я попросту не стал тратить времени на размышления.