Я был готов надавать ей по физиономии, если бы она не представляла собой фотографический капитал.
В конце концов мне ничего не оставалось, как позвонить папаше Мюншу и изложить ему ее условия. Я понимал, что у меня не было ни шанса, однако позвонил.
В ответ я услышал возмущенный рев, троекратное «нет», после чего папаша Мюнш бросил трубку.
Ее это совершенно не обеспокоило.
— Начнем снимать завтра утром, в десять часов, — сказала она.
Избитые фразы из киножурналов были в ее вкусе. Около полуночи мне позвонил папаша Мюнш.
— Не знаю, в каком сумасшедшем доме ты ее откопал, — сказал он, — но я согласен. Подходи ко мне завтра утром, и я попробую вдолбить тебе в голову, какие именно фотографии мне нужны. Да, кстати, я очень рад, что вытащил тебя из постели!
После этого положение начало выправляться. Даже мистер Фитч пересмотрел свое решение: два дня поупрямился, ссылаясь на полную невозможность принять такие условия, и все же принял их.
Конечно, сейчас вы все зачарованы Девушкой, и вам не понять, какого самоотречения потребовало от мистера Фитча согласие отказаться от руководства съемками моей натурщицы для своего журнала.
Утром следующего дня она пришла вовремя, как и обещала, и мы приступили к работе. Одно о ней скажу: она никогда не уставала и не возмущалась тем, как я дергаюсь, когда снимаю. Дело спорилось, и только вот ощущение того, что из меня что-то осторожно вытягивали, не пропадало. Может быть и вы испытывали нечто подобное, глядя на ее изображение.
Когда мы закончили съемку, оказалось, что существовали и другие правила. Было уже середина дня и я собрался спуститься с ней на улицу, чтобы где-нибудь перекусить.
— Ух, ух, — произнесла она. — Я спущусь одна. И послушай, малыш, если ты когда-нибудь попробуешь пойти за мной или хотя бы высунешь мне вслед голову из окна — ищи тогда себе другую натурщицу.
Вы можете себе представить, как весь этот идиотизм накалил мои нервы… и разбередил мое воображение. Помню: я открыл окно после ее ухода… сначала подождал несколько минут… а потом, стоя там и вдыхая свежий воздух, попытался понять, что за этим скрывалось — то ли она пряталась от полиции; то ли была избалованной дочкой чьих-то родителей; то ли она втемяшила себе в голову, что быть эксцентричной модно; то ли, что вероятнее всего, папаша Мюнш оказался прав — она не совсем нормальная.
Но меня ждали мои фотографии.
Оглядываясь назад, просто диву даюсь, как быстро тогда ее чары начали завладевать городом. Вспоминая последующие события, я прихожу в ужас от того, что происходит со всей страной… а может быть, и миром. Вчера прочитал в «Тайм» что-то насчет того, что изображение Девушки появилось на рекламных щитах в Египте.
Оставшаяся часть моего рассказа поможет вам разобраться, почему я испытываю такой сильный, всеобъемлющий ужас. Но у меня еще есть теория, которая кое-что проясняет, хоть и касается одной из тех вещей, что находятся за «определенным пределом». Теория эта имеет отношение к Девушке, и сейчас я ее выдам вам в двух словах.
Вы знаете, как современная реклама заставляет всех людей плясать под свою дудочку. И вы знаете, что ныне психологи не столь скептически, как раньше, настроены по отношению к телепатии.
Добавьте сюда еще вот что. Предположим, что одинаковые желания миллионов людей сфокусировались на одном человеке с телепатическими способностями. Скажем, девушке, которую они сложили в своем воображении.
Представьте, что она знает самые потаенные неутоленные желания миллионов мужчин. Представьте, что она проникает в эти желания глубже, чем те, кто их испытывает; что она за похотью видит ненависть и желание смерти. Представьте, что она подгоняет себя под это целостное представление, одновременно оставаясь совершенно недоступной. Еще представьте неутоленные желания, которые, возможно, испытывает она в ответ…
…Однако, мы сильно уклонились от событий моего рассказа. А некоторые из них таковы, что им просто нельзя не верить. Как нельзя не верить деньгам. А мы делали деньги.
Помните, я собирался рассказать вам о ее странном отношении к деньгам. Так вот: я боялся, что она будет тянуть из меня как только сможет. Ведь она прижала меня к стенке своими условиями.
Но она не просила больше того, что ей полагалось по твердым расценкам. Позднее я заставил ее брать больше — целую кучу денег. Но она всегда принимала деньги с нескрываемым пренебрежением, как будто, выйдя из моего дома, собиралась сразу же вышвырнуть их на ближайшей помойке. Что она возможно и делала.
В любом случае, у меня появились деньги. Впервые за многие месяцы мне хватало на то, чтобы напиться, купить новую одежду и проехаться на такси. Я мог приударить за любой девчонкой, какую бы ни пожелал. Только выбирай. И я, конечно же, шел и выбирал…
Но сначала давайте я вам расскажу о папаше Мюнше.
Папаша Мюнш не был первым, кто попытался познакомиться с моей моделью, но, мне кажется, он был первым, кто действительно свихнулся от нее. У него менялось выражение глаз, когда он разглядывал ее фотографии. Оно становилось сентиментальным, благоговейным. Мамаша Мюнш умерла два года назад.
Он все хитро придумал. Выудил у меня кое-какие сведения, которые позволили ему прикинуть время ее прихода на съемки, и вот как-то утром, с грохотом протопав по лестнице, он ввалился ко мне в мастерскую за несколько минут до ее появления.
— Мне надо ее видеть, Дейв, — сказал он.
Я спорил с ним, подшучивал, объяснял ему, что он просто не представляет себе, насколько серьезно она относится к своим идиотским условиям, особо напирая на то, что он нас своим приходом без ножа режет. И к моему крайнему удивлению, я даже раскричался на него.
Он отнесся ко всему в несвойственной для него манере. Только повторял без конца:
— Дейв, мне надо ее видеть.
Внизу хлопнула дверь.
— Это она, — сказал я, понижая голос. — Вам надо уйти отсюда.
Он не уступал, и мне пришлось затолкать его в проявочную.
— И тихо там, — прошептал я. — Я скажу ей, что не могу работать сегодня.
Я понимал, что он попытается посмотреть на нее и, вероятно, вырвется наружу, но мне ничего больше не оставалось делать.
Я услышал ее шаги на четвертом этаже. Но в дверь она не вошла. Мне стало не по себе.
— Выгони эту задницу оттуда! — вдруг выкрикнула она из-за двери. Негромко, своим самым обычным голосом.
— Я поднимусь этажом выше, — сказала она. — И если эта толстопузая задница сейчас же не выметется на улицу, то больше никогда не получит ни одной моей фотографии, разве что ту, где я буду плевать в его дерьмовое пиво.
Папаша Мюнш, побледневший, вышел из проявочной. Покидая мастерскую, он даже не взглянул в мою сторону. Больше в моем присутствии он не смотрел на ее фотографии.
Ну, хватит о папаше Мюнше. Теперь я расскажу о себе. Я поговаривал с ней на данную тему, намекал и даже пытался приобнять ее.
Она убрала мою руку так, будто это была мокрая тряпка.
— Нет, малыш, — сказала она. — Мы на работе.
— А потом… — упорствовал я.
— Правила остаются в силе, — и она одарила меня, кажется, пятой улыбкой.
Трудно поверить, но она никогда ни на йоту не отступала от своей идиотской линии поведения. Мне запрещалось приставать к ней в мастерской — наша работа очень важная, а она любила ее, и поэтому отвлекаться не следовало. В другом месте мы встретиться не могли, а если бы я попытался разыскать ее, то нашим съемкам пришел бы конец, а вместе с ними пришел бы конец и гонорарам, а я же не настолько глуп, чтобы считать, будто мое фотографическое мастерство имело хоть какое-то отношение к гонорарам.
Конечно, я не был бы мужиком, если бы не пробовал еще и еще. Но все мои приставания с презрением отвергались, и улыбок больше не было.
Я изменился. Я вроде как тронулся и чувствовал легкость в голове — иногда мне даже казалось: еще чуть-чуть и мозги мои выскочат наружу. Я все время ей что-то рассказывал. О себе.
Я как будто постоянно бредил, но работе это совершенно не мешало. Я не обращал внимания на головокружение. Оно казалось естественным.
Обычно стою, и вдруг на мгновение прожектор превращается в лист раскаленного добела железа, или тени начинают напоминать скопища моли, или камера превращается в огромный черный углевоз. Но в следующее мгновение все опять приходит в норму.
По-моему, иногда я ее до смерти боялся. Она мне казалась самым ужасным человеком на свете. Но в остальное время…
И я говорил и говорил. Неважно, что я делал — подавал освещение, добивался позы, возился с аппаратурой или щелкал неважно, где находилась она — на подставке, за ширмой, в кресле с журналом — я болтал без умолку.
Я рассказал ей все о себе. Рассказал о моей первой девушке. Рассказал о велосипеде моего братца Боба. Рассказал о том, как однажды сбежал из дома на товарняке и какую трепку мне задал отец, когда я вернулся. Рассказал о морском путешествии в Южную Америку и синем ночном небе. Рассказал о Бетти. Рассказал о матери, умершей от рака. Рассказал, как меня избили в драке в аллее за баром. Рассказал о Милдред. Рассказал о моей первой проданной фотографии. Рассказал о том, как выглядит Чикаго, если на него смотреть из парусной лодки. Рассказал о моем самом продолжительном запое. Рассказал о «Марш-Мейсон». Рассказал о Гвен. Рассказал о том, как познакомился с папашей Мюншем. Рассказал о том, как я разыскивал ее. Рассказал о том, что испытывал в тот момент.