Александр Алексеевич Шкляревский
Рассказ судебного следователя
Кажется, никакое общественное происшествие не могло наделать такого говора и шума в нашем губернском городе, как частная размолвка местного богача, полуаристократа, отставного гусарского штаб-ротмистра[1] Пыльнева с женою… Об этом происшествии толковали все от старого до малого, в гостиной губернатора и в грязной харчевне; им интересовались все кружки и слои общества, так что нельзя было показать носа на улицу без того, чтоб не услышать о нем разговора.
— Изволите-с знать, — спросил нас в лавочке приказчик, заворачивая покупку, — Аркадий Иваныч Пыльнев с своею супругою разошлись? Укатила в столицу-с, подхватив с собою-с молодчика… Хе-хе-хе…
— А что, не говорил я вам? — кричал на главной улице начальник местной внутренней стражи[2], подполковник Солонинин, непомерный толстяк, с глазами, готовыми тотчас выскочить из орбит, останавливая скромную и робкую фигуру молодого врача, недавно прибывшего из университетского города на практику. — Не говорил ли я вам, что рано или поздно, а дело непременно так кончится?
— Что же такое? — вопросил, недоумевая, врач.
— Как что такое? Да разве вы не знаете: ведь Настасья-то Павловна, жена Пыльнева, от мужа-то убежала! Ха-ха-ха! Да еще и не одна, а со студентом… Ну-с, — продолжал подполковник, самодовольно покачиваясь, — будете ли вы еще спорить со мною? Что же вы теперь не проповедуете про эмансипацию женщин? Сделайте милость, послушаем…
Подобные разговоры шли по всему городу. Но всего было страннее то, что все говорили с каким-то явным удовольствием и видимым злорадством, как будто Настасья Павловна всем и каждому крайне насолила. А между тем она почти не была ни с кем знакома. Семейная драма Пыльневых не возбудила ни в ком ни сердечного участия, ни сочувствия. Большинство их знакомых восклицало с энергическими жестами: «Э! Ну, что там… Помилуйте… Справедливо говорится: «Сколько волка ни корми, а он все в лес смотрит», «Повадился кувшин по воду ходить, придется ему там и голову сложить» и т. п. Даже юные губернские либералы и прогрессисты, всегда вступающиеся за женщин, чтоб блеснуть современным взглядом и высказать две-три новых идейки, почерпнутые из толстого столичного журнала, были как бы против Пыльневой. «Много значит, — замечали они, — среда, в которой жила прежде Пыльнева, воспитание, которое она получила, привычки, которые пустили глубокие корни: вырвать их не в состоянии никакие человеческие усилия…»
За Настасью Павловну вступился было только один человек, тот самый врач, которого на улице остановил подполковник Солонинин.
— Господа, — сказал он, услышав, что, после разлуки с мужем, за Пыльневой приобрели право гражданства эпитеты «развратная» и «погибшая», — кто же дал вам право обижать несчастную женщину? Что за дар у вас предвидения? Почем вы знаете, что она станет такою? Может быть, разошедшись с Пыльневым, она будет другому прекрасной женой, вполне преданной и честной. Неужели вы думаете, что в столице она не может найти себе какого-нибудь труда?
— На какой же такой она способна? — противоречил кто-то. — Кроме шитья, она ничего не умеет.
— А это разве не труд? А выучиться чему другому она не может? Вы в этом уверены? Позвольте данные?
При таких возражениях многие либералы и прогрессисты становились в тупик. Но торжество юного врача было недолго: ездившие по своим надобностям в Петербург чиновник особых поручений у губернатора, сын городского головы[3] и содержатель лучшего в городе кафе-ресторана, возвратившись, привезли известие о Пыльневой, что видели ее несколько раз, в сопровождении многих молодых людей и пьющей пиво, на танцевальных вечерах у Марцинкевича и в «Эльдорадо»…
Что касается до самого Аркадия Ивановича Пыльнева, то, расставшись с своею женою, он свел близкое знакомство с театральной примадонной, поселившейся у него в доме и принявшей титул его гражданской жены, завел новых кровных рысаков и вообще предался разного рода кутежам и развлечениям. Однако близко его знающие и домашняя прислуга замечали, что Пыльнев стал ненатурален и странен, что веселость его и разгул какие-то напускные…
Еще в губернском городе не успела затихнуть молва о поведении Пыльневой, как в Петербурге, на Валдайской улице, в местности, называющейся Семеновский полк, случилось следующее печальное происшествие.
Было часов девять обыкновенного прозаическо-петербургского ноябрьского утра, т. е. стоял туман, небольшая гололедица и сыпал мелкий не то снег, не то дождь. Улица Валдайская немноголюдна. По дощатым тротуарам кое-где торопливо пробирались, съежившись от холода и сырости, пешеходы, проехал без седока легковой извозчик, да мальчишка, с мешком на плечах, вглядывался в отворенные ворота, намереваясь зайти во двор и огласить его возгласами: «Бутылок — ба-анок! Костей — тря-апок!»
Вдруг обыденная физиономия Валдайской улицы приняла выражение крайнего любопытства: из ворот дома № 36, стоящего посредине улицы, выбежал дворник, средних лет мужчина, в небольшой русой бородке, в полосатой шерстяной рубахе и белом переднике, с сильно испуганным лицом, и закричал, напрягши все силы своего голоса:
— Городово-ой! Городовой!
Прохожие оглянулись на него с удивлением, умерили свои шаги, а некоторые, желавшие узнать причину такого крика, и совсем остановились. Городового же поблизости нигде не было видно. Дворник повторил свой зов еще несколько раз и, не получив ответа, бросился бежать на угол пересекавшего улицу проспекта. Тут он повторил зов еще громче, и вскоре из виноторговли показался блюститель порядка, с бляхой и полусаблей.
— Чего орешь? — откликнулось красное суровое солдатское лицо, с щетинистыми усами.
— Бога ради, пожалуйте, дядюшка, поскорее к нам: у нас в доме неблагополучно: жиличку кто-то удушил ночью! — проговорил растерянно и торопливо дворник.
— Как так?
— Не могим знать-с… Вот пожалуйте, сами увидите… В участок, что ли, надо оповестить?
— Беспримерно в участок…
Кончив рапорт, дворник крупной рысью побежал обратно к своему дому, у которого уже собралась целая толпа, Бог весть откуда набравшаяся, состоявшая наполовину из детей, уличных ребятишек, мальчиков и девочек, больших охотников до всяких зрелищ. Вслед за ним, хотя немного и медленнее, припустил и городовой, подобрав полусаблю и на ходу ворча сквозь зубы: «Ну ж жизнь! Проклятая! Спокою никакого нет! За эту одну неделю три оказии: там повесилась, там зарезался, здесь задушили… Где бы жить себе поспокойнее, а они только тревожат нашего брата!»
— Чего вы тут зеваете? — обратился он к толпе. — Что за диво такое? Ну, удушили. Что с того? Рано ли, поздно ли — всем умирать приходится, а как умрешь — про то никто не ведает. Эка невидаль какая. Разойдитесь, господа! — заключил философ. — Я вас прошу честно и благородно.
— Пойдемте, сделайте милость! — торопил его дворник.
Толпа и не думала расходиться.
— Вот народ! Ну что ты с ним поделаешь? — спросил самого себя городовой. — Ничего не поделаешь! — отвечал он затем, вздохнув, покачал головой и, хлопнув обеими руками по своей шинели, пошел за дворником в квартиру, где случилось происшествие.
Квартира эта находилась на мезонине[4] полутораэтажного небольшого деревянного флигелька во дворе и состояла всего из двух комнат: маленькой передней и вместе кухни, так как в ней устроена была плита, и большой залы, служившей постоянно за гостиную, рабочую и спальню. Ход на мезонин, в эту отдельную квартирку, был совершенно особый, по деревянной крашеной, но довольно широкой и опрятной лестнице.
Квартира содержалась также весьма чисто. В передней мебели было немного, всего: столик, стул, табурет да вешалка для платья; плита была занавешена зеленого цвета шерстяною материей. Зато в зале мебели было очень достаточно: здесь стояло несколько соломенных стульев, четыре мягких кресла и такой же диван, с круглым столом перед ним, бюро и шкаф для платья, этажерка; далее следовал большой стол, вроде письменного, на котором лежало несколько книг, тетрадей, а также узоры, швейная подушечка и коробочка с разными иглами, булавками, шкатулка и прочее; близ окна помещались широкие пяльцы с какой-то, по-видимому, большой работой; в углу, у круглой печки, железная односпальная кровать, с эластическим тюфяком и двумя подушками в белых наволочках, покрытая стеганым синим шерстяным одеялом.
Когда городовой и дворник вошли в переднюю, в ней и в зале уже находились посетители: мужчины и, в большинстве, женщины. Это были жильцы того же двора и квартирная хозяйка, снимавшая по контракту флигель.
Увидав городового, публика расступилась и открыла ему широкий проход в зал. Там на кровати, до половины прикрытое одеялом, лежало тело молодой и прелестной блондинки, женщины лет двадцати трех. Издали она казалась как бы спящею… Густые белокурые волосы были в беспорядке разбросаны по подушке; белые прекрасно очерченного контура руки приподняты на голову и как бы сжимали череп. Красивый, небольшой формы, с пунцовыми губами, рот был полураскрыт, и нижняя челюсть немного отодвинулась назад; большие голубые глаза, в которых сохранилось выражение крайнего ужаса, также полу раскрылись. Лоб немного сморщился, а из несколько вздернутого носика текла по подушке, теперь уже запекшаяся, кровь, с темноватым отливом…