Маша
Теща Костенко работала на фабрике в ночную смену. В комнате было тихо и пахло свежевымытым полом. На столе рядом с тарелкой, на которой лежали помидор, два огурца и несколько ломтиков колбасы, белело письмо, придавленное ножом.
Костенко включил свет, сел к столу и вскрыл конверт.
«Здравствуй, милый!
Я сегодня видела очень хороший сон. Как будто мы пошли с Аришкой на пруд, туда, к заводи, около старой мельницы, и начали стирать белье. Мы очень долго стирали, потому что Ариша какая-то сумасшедшая, когда можно постирать. Она готова возиться в воде часами. От этого у нее пошли ужасные цыпки, и ты, пожалуйста, купи детского вазелина в тюбике и обязательно нам пришли. Так вот, стираю я белье и вдруг вижу, как по тропинке из леса идешь ты и кидаешь в нас камушками. Правда, чудесный сон? Во всяком случае, со значением. Это я к тому — когда у тебя будет отпуск? Ты ведь обещал скоро приехать, и мы тебя страшно ждем. Аришка ко мне все время пристает: «Скоро папа приедет?» Я говорю: «Скоро», а она: «Ты честно говоришь?» Я отвечаю: «Ну конечно». Тогда она улыбается и просит: «Скажи громче». Когда поедешь, обязательно купи в «Синтетике» ведерко и тазик, чтобы она не сидела в холодной воде. Солнце очень жжет, а вода по-прежнему холодная. Вообще этот год какой-то ненормальный. Бабки в деревне говорят, что високосный год очень опасен; они уверяют, что в високосный год опасно есть рыбу, потому что многие умирают, подавившись костями. Может быть, это чушь, только ты рыбу не ешь, пожалуйста, а то я очень волнуюсь.
Миленький мой, как ты там один? Я тебе, наверное, ужасно надоела со своими посланиями. Но спрашивать тебя, как и что ты ешь, нелепо, потому что я все прекрасно знаю, а помочь, даже если б жила рядом, не смогла. Говорят, когда питаешься без режима, надо есть аскорбинку. Это у нас на заводе давали, когда я работала в трубопрокатном. Я тебе все забывала об этом сказать, а тут вдруг вспомнила.
Но вечерам здесь поют песни. Знаешь, интересно, поют одни бабы. Мужики только слушают, сидят на завалинке, курят папиросы и слушают… Очень сосредоточенно слушают, будто работают… А до войны, мама говорила, и мужики пели… Аришка очень смешно выводит: «Летят утки и два гуся», слух у нее хороший, но я ни за что не буду заставлять ее учиться музыке. Это должно быть в человеке заложено — как жажда. Если она сама будет просить — тогда отдадим ее в школу… И потом пианино поставить некуда… Если мы еще пианино поставим — придется нам самим в палатке, на улице жить… Не ругайся в исполкоме: сколько уже терпели, теперь, наверное, недолго осталось… А вообще, была б моя воля и не окажись я твоей «подкаблучной женой», переехали бы мы в деревню, право слово… Наш участковый, дядя Прохор, так хорошо живет — ездит себе на лошади и нюхает воздух — где самогон пьют… Сирень цветет вовсю: деревня в белой кипени; рано утром выйдешь на крыльцо — туман еще лежит над рекой, и даже не верится, что это все правда… Ты заметил, когда очень красиво и хорошо, люди обычно говорят — «как в сказке».
Ой, приезжай, пожалуйста, скорее! Целуем тебя. А это тебе рисует Аришка: красную рыбу с белыми глазами, грозу и дождь. Целую. Маша».
— Послушай, Г-галка, — сказал Садчиков, — у нас все-таки нелепые законы.
— Это что-то новое у тебя, — сказала Галина Васильевна, — откуда такая оппозиционность?
— Нет, п-правда, — повторил Садчиков. — Мне сорок три, а уже пора на пенсию. За шестнадцать лет я в-выработался, как за пятьдес-сят.
— Напиши в правительство.
— Очень хорошая идея, — усмехнулся Садчиков, — там все ж-ждут моего письма, как манны небесной. Дети спят?
— Конечно. У Леночки болит горло, я боюсь, как бы она не заразила Никитку. Говорят, у нас во дворе ангина и коклюш.
— Да? Черт, п-плохо.
— У тебя прелестная реакция на мои сообщения, — заметила Галина Васильевна, — я завидую твоему спокойствию.
— Зависть — черное чувство, оно п-портит человека, — улыбнулся он.
— Не одно оно.
— Тоже верно. Слушай, у меня есть к-крахмальные рубашки?
— Ты сегодня совсем не похож на себя. Сначала пенсия, потом крахмальные рубашки. Где логика?
— Я ее оставляю на Петровке, в с-сейфе. Без нее мне легче дышится. Это довольно каверзная штука — логика.
— У тебя плохое настроение? Что-нибудь стряслось на работе?
— Да нет, ничего особенного.
Галина Васильевна отошла к шкафу и стала перебирать ящик с бельем.
— Бедный мой Садчиков! — сказала она, вздохнув. — У тебя нет крахмальных рубашек.
— Плохо. Вообще мне надо купить несколько крахмальных рубашек.
— Их не покупают. Их крахмалят дома.
— Это я хитрил. Только дети думают, что соленые огурцы растут на грядках.
— Городские дети…
— Деревенские тоже. До г-года.
— До трех.
Садчиков предложил:
— Сойдемся на двух, а?
— Ты ужасно испортился за последнее время, — вздохнула Галина Васильевна. — Этот жаргон: «сойдемся».
— Тебе б-больше нравится «разойдемся»? — спросил Садчиков.
Галина Васильевна обернулась к нему, закрыла ящик с бельем и медленно ответила:
— Иногда.
— Что с-с т-тобой?
— Ничего.
— Я спрашиваю т-тебя.
— А я отвечаю. Это твой обычный ответ. «Ничего» — и все тут.
— Ты же умная ж-женщина.
— Боюсь, что ты ошибаешься. Сейчас с умными женщинами туго. А особенно с женами.
— Что с т-тобой, Галка? — повторил Садчиков.
— Ничего, — ответила она и, взяв его белую рубашку, ушла в ванную комнату.
Он вошел к детям. Они спали, разметавшись в своих кроватках. Садчиков любил подолгу смотреть, как они спали. Тогда все дневное, тягостное отходило, растворялось, а потом исчезало вовсе.
«Семь лет, говорят, критический срок в браке, — думал он. — Сначала три года, потом семь, а потом одиннадцать. Если пережить эти три рубежа, тогда все будет в порядке. Значит, три мы пережили. Сейчас остается пережить семь. А что, собственно, случилось? Почему она сегодня такая? Просто отмечает семилетие как фактор? Если б ей делать нечего, а то ведь и в клинике работает, и дома. А почему, собственно, я сразу начинаю с нее? Может быть, начинать надо с меня? Наверное, да. Хотя считается, что в семье все от женщины. От нее идут и спокойствие и неурядицы. Считается? А почему так считается? Черт, как бы сохранить — внешне — все атрибуты влюбленности? Женщины все-таки ужасно любят внешние проявления влюбленности. Они смущаются, когда им целуют руку, но им же это нравится. Разве нет? Теперь буду каждый вечер целовать Галке руку, — усмехнувшись, решил Садчиков, — может быть, это ее успокоит…»
…Она разводила крахмал на кухне и плакала так, чтобы он не мог ее слышать. Думала: «Мы с ним живем вместе, а ведь я ему чужая. Он живет своим делом, куда мне нельзя соваться, иначе по носу дадут, как любопытной кошке. А разве все так должно быть? Зачем же тогда одна крыша? Или это во мне говорит наша исконная бабья дурость? Что мне надо? Он не пьяница, не гуляка — чего же еще? Но ведь подло так думать по отношению к себе самой. Это значит — совсем не уважать себя. Раз водку не пьет, и с чужими бабами не спит, и деньги домой приносит — значит, все хорошо, да? А сердце хочет еще чего-то… Тот маленький красный комочек, который я режу и шью, он хочет чего-то еще, того, чего у нас нет. А чего у нас нет? Журналов вслух не читаем? В зоопарк с детьми не ходим? Чего же мне надо? Может быть, я негодяйка просто-напросто? Может, это во мне инстинкты разгулялись в тридцать пять лет, а я под них подвожу основу?»
Галина Васильевна вздрогнула и стала быстро мыть лицо чтобы он не заметил, как она плакала. Потом она накрахмалила рубашку и тихонько позвала:
— Милый, не сердись, пожалуйста, это я просто дура.
Но Садчиков не слышал ее. Он спал, укрыв голову подушкой, и стонал во сне.
Галина Васильевна присела на стул возле кровати и долго смотрела на спящего Садчикова.
«Ничего у нас не выйдет с ним, — вдруг отчетливо и горько поняла она. — У него своя жизнь, а у меня — своя. Только моя жизнь интересней его: когда я в клинике, среди моих друзей, я себя чувствую совсем иначе. Я ведь прощаю и Григорию Павловичу, и Роману, и Нине Константиновне то, что никогда бы не простила Садчикову: и злую шутку, и даже крик — Роман кричит как полоумный, когда делает обход… Зачем же я мучаю бедного Садчикова, которому стольким обязана? Развестись? А ведь он меня любит… Никто и никогда так не будет меня любить, как он… Хотя, может быть, важнее, чтобы ты любила, а не тебя любили… Как это говорят юристы — «модус вивенди»? Наверное, нельзя оставлять детей без отца… Надо жить, сохраняя приличия, хотя нет ничего страшнее, чем брак без любви… Все равно, рано или поздно, это отомстит нам — и мне и ему… Сказать ему, что надо расстаться? Он не поймет… Добрый, милый Садчиков… Он не поймет… Он живет по своим законам, и он решит, что я спятила… И — наверное — правильно решит…»