— Учитель, но ведь раньше поклонялись Гиппократу, а потомки сочли большей мудростью учение Эразистрата. Великий Гален сокрушил заблуждения грека, утверждавшего, что в наших жилах течет не кровь, а воздух. Прошли века, и мы воздали хвалу и почести Авиценне, который вслед Галену указал нам на начало и источник болезней. Может быть…
Мазарди предостерегающе поднимает руку:
— Начало и источник болезней — грех! Первые люди, созданные для бессмертия, до своего грехопадения не знали болезней и смерти. И ты впадаешь в прельщение греховное — зовет тебя гордыня вознестись над именами, для каждого врача святыми.
Глядя в пол, я твержу упрямо и дерзко:
— Святым имя врача делает постижение истины о сохранении здоровья человеческого, а ведь на великих именах не могла закончиться мудрость познания.
— Слова твои, сын мой, неразумны, а мысли суетны и мелки. Никакая человеческая мудрость не может дать или сохранить здоровье — его дает только бог. И если мы теряем здоровье, то вернуть его может лишь помощь божья, подаваемая нам телесно через врача и незримо — самим господом, когда мы взываем к нему в глубине сердца и горячо просим в молитве.
— Мессир, я хочу все знать, чтобы господу в благости его было легче направлять мою послушную руку…
— Ты странный человек, Теофраст, — вздыхает Мазарди. — Ты избрал неподходящее для дворянина занятие лекаря. Став ученым медиком, ты не хочешь с кафедры нести другим свет знания, завести круг почтенных пациентов, нажить семью, дом и имущество в него, а намерен стать кочующим грыжесеком и бродячим костоправом, вечным учеником несуществующего учения.
— Но я не могу учить других науке, которая не знает, как вылечить зубную боль, и предоставляет людям умирать зависимо от их природной комплексии и силы.
Мазарди хмурится:
— Иди, сын мой, я не смею тебя удерживать. Видно, на роду тебе написано брести среди людей, как прокаженному с мешком на голове и колокольчиком. Образ твоих мыслей, поведение твое странное делают тебя непонятным и отчуждают от людей, как холщовый мешок с прорезями для глаз. Дерзость твоя, нежелание повиноваться силам вечным и несокрушимым, как звон колокольчика, заставят всех, прислушавшись на мгновенье, разбежаться в страхе с твоего пути, и потому вечно будешь ты один. Иди…
Глава 5. «Обахээс пришел…»
Замигал глазок сигнальной лампочки на селекторе.
— Погоди, сейчас договорим, — сказал Шарапов и снял трубку. — Слушаю. Здравствуйте. Да, мне докладывали. Я в курсе. Да не пересказывайте мне все сначала — я же вам сказал, что знаю. А куда его — в желудочный санаторий? Конечно, в КПЗ. Ответственный работник? Ну и что? Безответственных работников вообще не должно быть, а коли случаются, то надо их метлой гнать. Послушайте, несерьезный это разговор: нечаянно можно обе ноги в штанину засунуть, а кидаться бутылками в ресторане можно только нарочно. Тоже мне, купец Иголкин отыскался! Чего тут не понять — понимаю. Но я думаю, что дела надо решать в соответствии с законом, а не с вашим личным положением — удобно это вам или неудобно. Вот так-то. Мое почтение…
Генерал положил трубку на рычаг, задумчиво спросил:
— Слушай, Стас, а ты часто бываешь в ресторанах?
— Десять дней после получки — часто.
— А я почти совсем не бываю. Давай как-нибудь вдвоем сходим. Я тебя приглашаю.
— Давайте сходим. Бутылками покидаемся?
— Да мы с тобой как-нибудь так обойдемся, без метания предметов. Эх, с делами бы нам только раскрутиться. Ну ладно, продолжим. Значит, напугала тебя сугубая научность этого вопроса. И ты считаешь, что в этих тонкостях тебе не разобраться. Так я понял?
— Приблизительно. А Позднякова я считаю невиновным.
— Это хорошо, — кивнул генерал и еле заметно усмехнулся. — Только перепутал ты все…
— Что я перепутал?
— Задание свое. Кабы пришла к тебе жена Позднякова и попросила по дружбе вашей старинной, чтобы ты проверил, не позволяет ли себе ее муж изменять брачному обету, то ее, может, и устроил бы такой ответ: «Считаю невиновным». А меня не устраивает. Твоя вера — это хорошо, но мне доказательства нужны.
— Я столкнулся здесь с вопросами, в которых ничего не смыслю. Не понимаю я этого.
— Почему не понимаешь? — деловито спросил Шарапов.
— То есть как почему? Нужна специальная подготовка, образование…
— Есть. Все это у тебя есть…
Я вышел из терпения:
— Что есть? Образование? На юридическом факультете курс высокомолекулярных соединений не читают, органическую химию не проходят, а на всю судебную психиатрию отпущено шестьдесят часов.
— Не знаю, я заочный окончил, — спокойно ответил Шарапов. — А здесь у нас, в МУРе, учат праматери всех наук — умению разбираться в людях. И у меня были случаи убедиться, что ты эту науку в некотором роде постигаешь…
Я сидел опустив голову. Генерал засмеялся:
— Ну что ты сидишь унылый, как… это… ну?.. Тебе там не в формулах надо было разбираться, — он заглянул в лежащий перед ним рапорт. — Метапроптизол не сивуха, его в подполе из соковарки не нагонишь. И кирпичик этот мог положить только большой специалист. Очень меня интересует сей специалист, вот давай и поищем его.
— Есть, буду искать. Боюсь только, что замешано это все на каком-то недоразумении…
— Не бойся, нет тут никакого недоразумения. Сегодня совершено мошенничество — «самочинка». У гражданки Пачкалиной два афериста, назвавшиеся работниками милиции, произвели дома обыск, изъяв все ценности и деньги.
— А какое это имеет…
— Имеет. Они предъявили наше удостоверение, и потерпевшая запомнила, что там было написано: «Капитан милиции Поздняков»…
Из объяснительной записки и протокола допроса потерпевшей в отделении милиции я уже знал, что гражданке Пачкалиной Екатерине Федоровне тридцать два года, работает газовщиком-оператором в районной котельной, проживает на жилплощади матери-пенсионерки, образование семь классов, ранее не судима. И теперь смотрел на ее прическу, похожую на плетеный батон халу, морковное пятно губной помады, слушал ее тягучий, вялый говор безо всяких интонаций и мучительно старался вспомнить, где я видел ее раньше. Моя профессиональная память, отточенная необходимостью ничего не забывать навсегда, порою становилась палачом, мучителем моим, ибо встреченные спустя годы полузабытое лицо или выветрившееся имя начинали истязать мозг неотступно, безжалостно и методично, как зубная боль, и избавиться от наваждения можно было, только вырвав из тьмы забвения далекий миг — когда, где и при каких обстоятельствах возникло это лицо или прозвучало имя. И тогда это воспоминание — пустяковое, незначительное, чаще всего не имеющее отношения к делу — приносило успокоение. А сейчас я смотрел на Пачкалину, слушал, и ощущение, что когда-то видел ее, превратилось в уверенность. Вот только где и когда — не мог я вспомнить.
— Женщина я одинокая. Одинокая, значит. Приходят ко мне иногда мужчины — молодые, конечно. Молодые, конечно. А мать у меня, как говорится, старуха суровая. Суровая, как говорится. И отношения у нас с ею неважные. Неважные, значит…
Вот так она неспешно долдонила, повторяя каждую фразу, будто сама себя уговаривала, что все сказала верно, правильно, ни в чем не ошиблась, значит.
— Давайте еще раз вспомним, что забрали преступники, — сказал я.
— А чего вспоминать? — удивилась Пачкалина. — Вспоминать, значит, зачем? Я разве забыла? Разве такое забудешь? Я все помню. Значит, пришли они и говорят, что из милиции, из обахэеса, как говорится, обыск, говорят, будем делать, нетрудовые ценности изымать…
— Да-да, это я знаю, — перебил я. Меня смешило, что Пачкалина персонифицировала ОБХСС в какое-то одушевленное существо и все время говорила: «Обахэес пришел», «Обахэес стал обыск делать», «Обахэес сказал…»
— Ну, вот эти самые и наизымали, конечно. Шубу каракулевую, как говорится, новую совсем, ненадеванную, считай. Считай, новую…
Пачкалина передохнула, из горла у нее вырвался низкий клокочущий звук, и вдруг все ее лицо словно расползлось на кусочки: опустился нос, поехал в сторону крупный, ярко намазанный рот, широко раскрылись веки — чтобы слезы не смыли с ресниц тушь. Со стороны казалось, будто незаметно ей вывернули где-то на затылке стопорный винт, и все части лица рассыпались, как на сборной игрушке. Плакала она басом, зло и обиженно.
Я налил ей стакан воды. Пачкалина выпила его разом. Прислушиваясь к ее булькающему плачу — о-о-лё-лё-о-о, — я вдруг вспомнил, откуда знаю потерпевшую. И удивился, что так долго не мог вспомнить ее, — она ведь и внешне мало изменилась, разве чуть растолстела.
— Успокойтесь, успокойтесь, Екатерина Федоровна, — сказал я, — слезами делу не поможешь, надо подумать, как их разыскать скорее.