За обедом обычно обменивались новостями.
— Вчера вечером у начальника совещание было, — ворчливо рассказывала Мария Ильинична, — до ночи сидели. Сегодня захожу прибираться в кабинет — матушки! Хаосу-то! Пепельницы с верхом, вокруг бумаг нашвырено, и на столе и на полу — ну, будто снег выпал! Стулья раздвинуты — передвинуты, ктой-то догадался карандаш чинить прямо на ковер. Ваш-то, Свекловишников, тот, конечно, свою пепельницу, отдельную, из бумаги скрутил и непременно, конечно, весь вечер кораблики делал.
— А Антонов с седьмой фабрики, тот опять собачек рисовал? — заинтересованно спросила Любаша, набивая рот хлебом.
— Нет, вчера чегой-то все дома на бумаге строил, высотные, с колоннами.
— С лифтом, да? — спросила Любаша. — Мы сегодня у Вали Самохиной три раза до конца поднимались. Тетя Маруся разрешила.
Обед подходил к концу.
— Мам, а мам, можно мы с Татьянкой сейчас на телевизор пойде-е-ем? — протянула Любаша. — Там будут Карандаша показывать…
— Сперва посуду мыть! — сурово перебила ее Татьянка и, подражая матери, добавила: — Все бы тебе бегать, а тут дел полно!
— Да уж ступайте, — улыбнулась Мария Ильинична, — сама управлюсь.
— Управлюсь! — тем же суровым тоном ответила Татьянка. — А вода? Тебе в воде руки полоскать нельзя.
Клим неторопливо поднялся из-за стола.
— Я, мать, во дворе часок посижу, покурю.
— Тебя уже там небось твой Сенька ждет не дождется, — засмеялась Любаша. — Влюбленный он в тебя, а ты в него.
Клим добродушно шлепнул сестренку, и та с визгом выбежала из комнаты.
У ворот на скамейке Клима действительно дожидался его закадычный друг Сенька Долинин, ученик гравера, невысокий, худенький и подвижной паренек.
— Привет! — коротко кивнул головой Клим, усаживаясь рядом с Сенькой и доставая из кармана мятую пачку «Прибоя». — Как она, жизнь-то?
— Живем, не тужаем, работу уважаем, — беспечно откликнулся Сенька. — Чего это ты сегодня так поздно?
— В милиции был.
— Схватил приводик? — недоверчиво воскликнул Сенька, и рыжие глаза его загорелись нестерпимым любопытством.
— Вроде того, — усмехнулся Клим. — Теперь вот два раза в неделю придется патрулем ходить комсомольским, всякую там шпану подбирать.
— Фюи! — присвистнул Сенька. — Работка! И ты согласился?
— А чего же делать-то?
— Я, между прочим, мировую книжку прочел, — неожиданно сообщил Сенька. — Называется «Капитан Сорви-голова». Этот парень хотя француз, но вроде нашего Павки Корчагина. Против английских империалистов, понимаешь, воевал, за буров. Дело, понимаешь, в Африке происходило. А те, англичане, действовали с позиции силы. Ну, он им и влил! Ох, сильная книга!
— Против нашего Корчагина он слаб, этот капитан, — солидно возразил Клим.
— Ну и что? А книга какая! Я так считаю: если разговорной речи и приключений много — вот интересно. А философия — она, знаешь, для пожилых. Сделаешь себе отчет, что прочел, — и все.
— Одна философия — это, конечно, нуль, — согласился Клим. — Нужна конкретная жизнь.
— Конкретная! — насмешливо повторил Сенька и вдруг, оживившись, спросил: — А что, этого вашего кладовщика нашли или нет?
— Вроде нет.
— Он небось еще и шкурок со склада попер до черта?
— Если так, то далеко не убежит, найдут.
— Как же! Теперь, брат, жулик умный стал.
— Ну, насчет жулика — это пока рано говорить. Человек он вроде был неплохой. Из армии только. И мало что. Может, он от жены сбежал? Ведь еще какая попадется! От другой и на край света подашься! — убежденно, тоном много повидавшего и испытавшего человека возразил Клим.
— Все девки хороши, откуда только ведьмы жены берутся?
— Ну, положим, девушки тоже разные бывают.
— Точно! Вот и я говорю, — подхватил Сенька. — К примеру, заходит к нам сегодня одна мадам. Так уж, немолодая, лет под тридцать. Одета — фу-ты, ну-ты! И лиса на шее чернобурая, и на голове лисий хвост торчит, и шубка вся бутылкой вниз, по последней моде, а рукава такие, весь туда залезешь. Брови — во, ниточка, и губы измазаны. Ей, видите ли, надпись сделать надо на серебряной пластинке к кожаной такой папке.
— Ну и что?
— Что? А надпись знаешь какая? «Дорогому Коленьке в день шестидесятилетия. Твоя Мила». Это как понимать? Факт! Муженька подцепила лет на тридцать постарше себя. Это любовь, я тебя спрашиваю? Нету настоящей любви…
— Скажешь!
— А что? Вон в «Вечерке» одни объявления о разводах печатают.
— Ну, конечно. Сколько в Москве народу живет — и сколько объявлений. Сравнил.
— Не успевают. Постепенно всех перепечатают. Будь спокоен.
— Голову-то не дури.
— Между прочим, — снова перескочил на другое Сенька, — сегодня и ваш заходил. Этот, Рыбья кость.
— Плышевский?
— Он самый. Портсигар принес. Золотой. Михаил Маркович лично ему гравировал.
— Кому это он? — удивился Клим.
— Надпись такая: «Дорогому Тихону Семеновичу в знаменательный день от друга и сподвижника». Вот, слово в слово. По тридцать копеек за букву.
— Это он нашему Свекловишникову преподнес, — заметил Клим. — Золотой говоришь?
— Ага! Тяжелый. Тысячи за три, не меньше. А что за день, а?
— Кто его знает. Может, с благополучной ревизией, — усмехнулся Клим. — Неделю у нас комиссия какая-то сидела.
— И откуда только люди деньги берут? Оклад-то у него какой?
— Почем я знаю? — с неудовольствием пожал плечами Клим.
Главного инженера своей фабрики Олега Георгиевича Плышевского он уважал. Это был знающий, энергичный человек, не то что квашня и перестраховщик Свекловишников, который уже несколько месяцев исполнял обязанности директора. Вот, к примеру, совсем недавно Клим предложил изменить крепление швейной машины десятого класса к рабочему столу. Плышевский сразу подхватил эту идею. А Свекловишников, конечно, возражал: нет, мол, экономической выгоды. Плышевский все же настоял: культура производства, мол, забота о людях. Он помог Климу составить чертежи. Так было и с другими рационализаторскими предложениями Клима, и постепенно он проникся уважением к этому высокому, худому человеку с густыми черными бровями и плотной шапкой седых волос на голове. Он прощал Плышевскому его резкий, не терпящий возражений, напористый тон в разговорах, вызывающий блеск очков в тонкой золотой оправе на хрящеватом носу, щегольской, модный костюм и тонкие, нежные руки, под розовой кожей которых просвечивали синеватые вены. Клим старался пропускать мимо ушей ядовитые замечания кое-кого из рабочих в адрес Плышевского, и сейчас его неприятно поразило в рассказе Сеньки лишь то, что Плышевский назвал толстого, лысого и какого-то сонливого Свекловишникова другом и сподвижником.
— Тоже, друга нашел, — проворчал он.
— Ты за Рыбью кость не волнуйся! — насмешливо посоветовал Сенька. — Он себе дружков подберет каких надо. А вот вообще я так считаю: друг — дело большое, — неожиданно опять изменил он ход беседы — инициатива здесь всегда принадлежала ему. — И еще я считаю, что, к примеру, девушка другом быть парню не может. С ней так: или любовь, или равнодушие.
— Это как сказать.
— А так и сказать. Ну, к примеру, у тебя с Лидочкой Голубковой любви не получается, и уж какая там дружба!
— Ты Лиду не трогай.
— А чего? Другие могут трогать, да еще как…
— Ну!.. — угрожающе произнес Клим.
— Ладно, ладно, — примирительно заметил Сенька. — Тоже мне, Отелло! Он в кино хоть черный, африканец. Потом, когда это дело было. А в нашу эпоху ты это брось…
Так, покуривая, друзья еще долго сидели в темноте на скамейке, пока Клим наконец, взглянув на часы — для чего специально зажег спичку, — не сказал:
— Пора, брат. Вон уже одиннадцатый час.
— Да девчонки твои, наверно, у нас еще телевизор смотрят!
— Вот и пора их в постель загонять. Мать-то небось заждалась. Тоже устала за день.
— Ну, раз так, то пошли, — неохотно согласился Сенька.
Они торопливо докурили, бросили окурки в снег и двинулись в глубь двора.
В первый же воскресный вечер комсомольцы района вышли в поход против хулиганов, воров и спекулянтов.
Штаб рейда обосновался в клубе меховой фабрики. Там находились члены райкома, сотрудники милиции, корреспонденты молодежных газет, фотографы, медицинская сестра, связные. Редколлегия сатирической газеты «Крокодил идет по нашему району» тут же готовилась к выпуску специального номера.
В штаб для инструктажа явились назначенные в рейд комсомольцы. Настроение у всех было приподнятое. Что ни говорите, событие. Шутка ли, первый комсомольский рейд. Это тебе не сбор утиля, не лекции, кружки и беседы. Это — дело серьезное.
Выступая перед собравшимися, Фомин так и сказал:
— Это — дело серьезное, товарищи комсомольцы. Если кто себя чувствует душой слабоватым и нервишки уже играют, то, пока не поздно, ступайте домой. И еще пусть домой идет тот, кто равнодушен, так, знаете, из-под палки сюда пришел. Я уже говорил: это не культпоход. Тут вам такие фрукты попасться могут, что порой и сила, и, знаете, храбрость нужна, а главное, товарищеская спайка. Помните: самый тяжкий проступок на фронте — бежать от врага или бросить в беде товарища. А вы, ребятки, сейчас будете вроде как на фронте. Хулиган, он что? Он, первое дело, нахал. Но и злости в нем может оказаться много, отчаяния. Такого надо брать дружно, чтобы опомниться не успел, сбить гонор-то. А у другого и ножичек оказаться может, глядишь, в дело-то и пустит. Ну, тут уж не теряться, действовать смело, решительно, дружно. А найдутся и такие, что наутек. Догнать! И всех, значит, сюда. Мы уж тут разберемся. Войной пошли мы на хулиганов да воров. Ну, а на войне — так уж как на войне! Теперь так. Пятерки вы свои и старших знаете, маршруты тоже. Сейчас… — Фомин взглянул на часы, — двадцать пятнадцать. Приказываю выступать! Комсомольцы с шумом поднялись со своих мест и устремились к выходу.