Жеглов остановился, крутанулся на каблуке, подошел к своему столу, достал из ящика исписанный лист бумаги, протянул Груздеву:
— Ознакомьтесь, это протокол обыска у вас в Лосинке… Подпись Желтовской узнаете?
— Д-да, — выдавил из себя Груздев. — Это ее рука…
— Читайте, — сказал Жеглов и незаметно для Груздева достал из того же ящика «байярд» и полис.
— Что за чертовщина?.. — всматриваясь в протокол, сипло сказал Груздев, у него совсем пропал голос. — Какой пистолет? Какой полис?..
Жеглов, не обращая на него внимания, сказал мне:
— Пиши дальше: «…и пистолетом «байярд», обнаруженным при обыске у Груздева в Лосиноостровской (вещественное доказательство N 5); страховым полисом на имя Ларисы Груздевой, оформленным за день до убийства, обнаруженным там же (вещественное доказательство N 6)…» — И, повернувшись к Груздеву, держа оружие на раскрытой ладони правой руки, а полис — пальцами левой, крикнул: — Вот такой пистолет! Вот такой полис! А? Узнаете?!
Лицо Груздева помертвело, он уронил голову на грудь, и я скорее догадался, чем услышал:
— Все… Боже мой!..
Жеглов сказал отрывисто и веско, словно гвозди вколотил:
— Я предупреждал… Доказательств, сами видите, на десятерых хватит! Рассказывайте!
Долгая, тягучая наступила пауза, и я с нетерпением ждал, когда нарушится эта ужасная тишина, когда Груздев заговорит наконец и сам объяснит, за что и как он убил Ларису. В том, что это сейчас произойдет, сомнений не было, все было ясно. Но Груздев молчал, и поэтому Жеглов поторопил его почти дружески:
— Время идет, Илья Сергеевич… Не тяни, чего там…
В кабинете по-прежнему было холодно, но Груздев расстегнул пальто, пуговицы на сорочке — воротничок душил его, на лбу выступила испарина. Острый кадык несколько раз судорожно прыгнул вверх-вниз, вверх-вниз, он даже рот раскрыл, но выговорить не мог ни слова.
Жеглов сказал задушевно:
— Я понимаю… Это трудно… Но снимите груз с души — станет легче. Поверьте мне — я зна-аю…
— Вы знаете… — выдохнул наконец Груздев с тоской и ненавистью. — Боже мой, какая чудовищная провокация! — И вдруг, повернувшись почему-то ко мне, закричал, что было силы: — Я не убива-ал!! Не убива-ал я, поймите, изверги!..
Я съежился от этого крика, он давил меня, бил по ушам, хлестал по нервам, и я впал совершенно в панику, не представлял себе, что будет дальше. А Жеглов сказал спокойно:
— Ах так, провокация… Ну-ну… Хитер бобер… Пиши дальше, Шарапов: «…Принимая во внимание… изощренность… и особую тяжесть содеянного… а также… что, находясь на свободе… Груздев Илья Сергеевич… может помешать расследованию… либо скрыться… избрать мерой пресечения… способов уклонения от суда и следствия… содержание под стражей…»
Груздев сидел, ни на кого не глядя, ко всему безучастный, будто и не слышал слов Жеглова. Глеб взял у меня постановление, бегло прочитал его и, не присаживаясь за стол, расписался своей удивительной подписью — слитной, наклонной, с массой кружков, закорючек, изгибов и замкнутой плавным округлым росчерком. Помахал бумажкой в воздухе, чтобы чернила просохли, и сказал Пасюку:
— В камеру его…
Ленинград, 11 октября, ТАСС
В Ленинград из Свердловска прибыли два эшелона, в которых доставлены все экспонаты сокровищницы мирового искусства — Государственного Эрмитажа, эвакуированные в начале войны.
Следователь Панков позвонил ровно в десять и осведомился, как идут дела с Груздевым.
— Да куда он денется?.. — сказал Жеглов беззаботно и снова заверил Панкова, что все будет как надо.
Положил трубку, закурил, подумал, потом велел мне и Тараскину пойти проведать арестованного.
— В беседы всякие вы с ним не пускайтесь, — сказал он. — Напомните про суровую кару и зачитайте из Уголовного кодекса насчет смягчения оной при чистосердечном раскаянии. В общем, пощупайте, чем он дышит, но интереса особого не надо. Как, мол, хочешь, тебе отвечать…
Тараскин охотно оторвался от какой-то писанины — всякий раз, когда требовалось написать даже пустяковый рапорт, он норовил сбагрить эту работу кому-нибудь другому, — и мы пошли к черной лестнице, ведущей во двор, где находится КПЗ. Еще в кабинете он начал рассказывать постоянному и верному своему слушателю Пасюку содержание новой картины, а по дороге решил приобщить и меня. Обгоняя меня на лестнице, он заглядывал мне в лицо и торопливо, словно боялся, что я остановлю его, излагал:
— А тут приходит Грибов, ну, этот… Шмага, в общем, и говорит: «Пошли, Гришка! Наше место, — говорит, — в буфете!» — Тараскин залился счастливым смехом, быстрые серые глазки его возбужденно блестели. — В буфете! Понял? И Дружников его обнимает, понимаешь, за талию, и они гордо выходят. А Тарасова — в обморок, но они все равно уходят и ноль внимания!..
Мы вышли во внутренний дворик, слабо освещенный вялым осенним солнцем, успевшим, однако, подсушить с утра лужи на асфальте, прошли мимо собачника, из которого доносились визг, лай, глухое басовитое рычание — собак, видно, кормили, потому что в другое время они ведут себя тише. Подошли к кирпичному подслеповатому — из-за того что окна наполовину были прикрыты жестяными «намордниками» — зданию КПЗ.
— И чего же ты радуешься? — спросил я Колю.
— Как чего? — удивился он. — Тарасова-то думала, что он запрыгает от счастья, а они — на тебе — в буфэ-эт…
Лязгнула железными запорами тяжелая дверь, надзиратель проверил документы, пропустил внутрь. В караулке он отобрал пистолеты, положил их в сейф и провел нас на второй этаж, открыл одну из камер:
— Груздев! На выход!
Я впервые видел камеру изнутри и с любопытством оглядывал ее. Небольшая, довольно чистая комната с зарешеченным окном и двумя нарами — деревянными крашеными полатями. На одной из них лежал Груздев, повернувшись к нам спиной. Еще по дороге сюда я размышлял о том, с каким напряженным ожиданием вслушивается, должно быть, Груздев в каждый звук, в каждый шорох из коридора — не за ним ли идут, нет ли новостей с воли?..
На окрик надзирателя Груздев отозвался не сразу, зашевелился, медленно поднял голову и только потом повернулся к нам. И тут я понял, что он спал. Спал! Даже мне после вчерашнего далеко не сразу удалось уснуть, а уж насчет него-то и сомнений никаких не было: где ж ему хоть глаза сомкнуть? И вот тебе — спит как сурок, будто ничего не случилось. Ну и нервы! От такого действительно всего можно ожидать…
— Собирайтесь, Груздев, на допрос, — повторил надзиратель, замкнул дверь камеры и проводил нас в следственный кабинет — узкую тесную каморку с подслеповатым оконцем, маленьким колченогим столиком и привинченными к полу стульями — это чтобы их нельзя было использовать как оружие, догадался я.
Вошел Груздев, неприветливо мазнул сонным взглядом по моему лицу, даже не кивнул. А на Тараскина он вообще внимания не обратил. Но я решил волю чувствам не давать: что ни говори, он сейчас все одно что военнопленный, считай — лежачий, так что надо быть повежливей. Я и сказал ему культурно:
— Здравствуйте, Илья Сергеевич. Как вы себя чувствуете?
Он усмехнулся недобро, да я и сам понял, что глупость сморозил — какое уж тут самочувствие! А он сказал, скривив рот:
— Вашими молитвами. Ну-с, что скажете?
— Да вот спросить вас хотели: может, облегчите душу-то? Пора бы, вам же лучше станет…
Он посмотрел на меня — глазки маленькие, со сна припухшие, а тут совсем в щелочки превратились:
— Тоже мне, исповедник с наганом… — И скрипуче засмеялся.
Но не стал я на него обижаться, я ему просто разъяснил статью сорок восьмую — о чистосердечном раскаянии и так далее, — а он все слушал, не перебивал, пока я не закончил. Потом сказал и ладонью по столу постучал, будто припечатал:
— Вы, молодой человек, уясните себе наконец, что не на такого напали — каяться, в чем не виноват, во имя ваших милостей. Правда — она себя покажет. И лучше всего будет, если вы от меня отвяжетесь, и будете искать настоящего убийцу, а не того, кто к вам поближе оказался, для следствия поудобней, ясно? — Он подумал немного, потер ладонью лоб, будто соображал, не забыл ли чего. Видно, сообразил, потому что заулыбался даже, и говорит: — Я придумал, как самому себе помочь. Официально вам заявляю, что больше давать вам никаких показаний не буду, сюда напрасно не ходите. Может быть, хотя бы это побудит вас оглядеться окрест себя повнимательней. Все!..
И сколько я ему ни объяснял после этого, что он себе же делает хуже, что на суде не обрадуются такому его неправильному поведению и так далее, и тому подобное, он даже бровью не повел, отвернулся от нас к окну, будто его не касается, и больше ни слова не произнес, как глухонемой.
Я бы еще, может, поразорялся, но Тараскину надоело, он зевнул пару раз и сказал: