Преступление, служебное преступление… И это в то время, когда он по-настоящему полюбил эту работу и этих людей. Как же случилось с ним такое? Как мог он так забыться, он, солдат и разведчик, прошедший школу железной армейской дисциплины? Да, он забыл, на какую-то минуту забыл, что он и теперь на фронте, что продолжается борьба с врагом. Пусть и фронт, и враг — все другое, но он остался солдатом. Сергей вдруг вспомнил о своем разговоре с секретарем райкома Волоховым. Нет тебе оправдания, лейтенант Коршунов, и нет прощенья.
Сергей машинально вытер со лба бисеринки пота.
— Мама, смотри, этот дядя плачет? — услышал он вдруг звонкий мальчишеский голос.
— Нет, сынок, дяди не плачут, — ответила женщина.
Сергей, не поднимая головы, горько усмехнулся. Если бы он мог сейчас заплакать…
После ухода Сергея Зотов некоторое время сумрачно молчал. Потом он с расстановкой сказал:
— Оказывается, Тит ничего не знает о Папаше.
Саша вздрогнул от неожиданности.
— Но ведь они вместе были на даче, — неуверенно возразил он.
— Это не меняет дела. Там они встретились впервые. Главное — Тит не знает, где этот Папаша скрывается, не знает ни одной явки, ни одной связи. Понятно, конечно. Он слишком глуп, чтобы Папаша ему доверял.
— А кто дал Ложкину сведения о Шубинском?
— Он ничего не знает! — раздраженно ответил Зотов.
— Вот так штука, — растерялся Саша. — Значит, все концы оборваны?
Зотов не успел ответить. В кабинет неожиданно вошел Сандлер. Зотов и Саша встали. Сандлер махнул рукой и бросил пытливый взгляд на их расстроенные лица.
— Ручаюсь, о Папаше говорили.
— Так точно, — без всякого удивления ответил Зотов.
— Да, неудача. Крупная, надо сказать, неудача. И все же игра стоит свеч. Зверь редкий и опасный. Вот как подумаю, что такой еще на свободе, — задумчиво продолжал Сандлер, опускаясь в кресло, — так злость берет и, знаете, боюсь…
Саша удивленно вскинул на него свои рыжеватые глаза. Сандлер перехватил его взгляд, усмехнулся и с искренней горечью продолжал:
— Да, боюсь, ничего не поделаешь. Только подумайте: он каждую минуту действует, каждую минуту кто-то может быть убит, кто-то ограблен, кто-то из хороших, честных, наших людей. Мало этого. Он еще и кого-то втягивает сейчас в свои преступные дела, калечит жизнь, губит. Тут, знаете, последний покой потеряешь. А добавьте ответственность? Ведь если не мы, то кто обезвредит такого? Только мы, мы и никто другой.
Зотов нахмурился и полез за папиросой. А Саша поймал себя на мысли, что он просто-напросто перестанет себя уважать, если не поймает злобного, неуловимого человека по кличке Папаша. И он озабоченно, с несвойственной ему серьезностью воскликнул:
— Что же делать, товарищ полковник? Ведь надо что-то сейчас же предпринимать!
— Надо искать, — убежденно ответил Сандлер. — Немедленно искать новые пути, новых людей. И во что бы то ни стало найти. Понятно?
Большая длинная комната красного уголка наполнялась медленно. Из всех отделов подходили и подходили люди. Пришли не только комсомольцы, но и многие коммунисты.
На повестке дня комсомольского собрания стоял один вопрос: «Персональное дело комсомольцев С. Коршунова и А. Лобанова». Само дело уже не было секретом: со вчерашнего дня по отделам разослали приказ начальника управления Силантьева. За грубое нарушение дисциплины при выполнении важного задания Коршунову и Лобанову объявлялся строгий выговор.
Сергей сидел один в углу, держа перед глазами потрепанный номер «Огонька». Лицо его было чуть бледнее обычного.
Люди кругом стояли, сидели, курили, оживленно переговаривались между собой, смеялись. Но никто не подходил к Сергею, не расспрашивал, не подбадривал, не выражал сочувствия.
Вот сидит за столом Володя Мезенцев, секретарь комсомольского бюро, и что-то говорит Воронцову. «Какие они разные, даже с виду», — думает Сергей. Высокий, светловолосый, гладко расчесанный на пробор, Мезенцев, как всегда медлительный, задумчивый, а рядом — щуплый, подвижный Воронцов с небрежно зачесанными назад черными волосами, прядь которых все время спадает ему на лоб. Он поминутно отбрасывает ее порывистым движением руки, хмуро, резко бросает реплики и стряхивает пепел с папиросы на пол, а Мезенцев пододвигает ему пепельницу. И Сергею кажется, что они нарочно избегают смотреть в его сторону.
Вот Костя Гаранин молча слушает Твердохлебова, проводника служебной собаки. Толстое, обычно как будто сонное лицо Твердохлебова с мясистыми губами и маленькими заплывшими глазками сейчас оживленно; он что-то с увлечением рассказывает, наверное, о своей умнице Флейте. И снова Сергею кажется, что рассказывает он это специально, чтобы отвлечь Костю от разговора о нем, Сергее. А Костя отмалчивается. Что-то он скажет на собрании?!
Сергей видит усевшегося в стороне Зотова; он надел очки и проглядывает какие-то бумаги, неповоротливый, бритая голова блестит, как крокетный шар. В его угрюмой сосредоточенности Сергей чувствует что-то осуждающее.
«Скорей бы уже начинали», — подумал Сергей.
Но вот, наконец, Мезенцев встает.
— Будем начинать, товарищи.
Все стали шумно рассаживаться, гасить папиросы. Из коридора потянулись люди. Постепенно шум стих. Последними вошли Силантьев, Сандлер и Ремнев, секретарь партбюро управления. Они сели за стол президиума.
Мезенцев открыл собрание и предоставил слово Коршунову.
Сергей поспешно встал, привычным движением расправил под ремнем гимнастерку и в полной тишине прошел на кафедру, рядом со столом президиума. Он очень волновался. К своему выступлению он не готовился. Попробовал было, но тут же понял, что это бесполезно: что почувствует, то и скажет, это не доклад.
И вот сейчас он стоит на кафедре и не знает, с чего начать. От смущения он вдруг налил в стакан воду из графина, но, рассердившись на себя, пить не стал. Сергей остановился глазами на толстом добродушном лице Твердохлебова и чистосердечно признался, будто ему одному:
— Я не знаю, как говорить о таком тяжелом деле. В первый раз в жизни приходится так выступать.
— Ближе к делу! — крикнул кто-то.
Сергей вздрогнул. Нет, это не голос Воронцова.
Кругом недовольно зашикали.
— Не мешай человеку…
— Тебя бы туда…
— Тише, товарищи, — постучал карандашом по стакану Мезенцев.
Сергей, наконец, справился с волнением и заговорил твердо, ясно, ничего не скрывая. Всю вину за случившееся он взял на себя, рассказал, как пытался его отговорить Лобанов от этой затеи и как он обозвал Сашу формалистом и бюрократом, как потом уже сам, без Лобанова, пошел еще дальше. Сергей честно, даже с каким-то ожесточением против самого себя оценил свой поступок. Ему не понравилась чуть смущенная, сочувственная улыбка, которая вдруг появилась у Твердохлебова, и Сергей стал смотреть на хмурое сосредоточенное лицо Гаранина.
Под конец Сергей дрогнувшим голосом произнес:
— Верьте мне, товарищи, больше такое не повторится. Я хочу… я полюбил эту работу.
Потом выступил Лобанов. Он очень волновался и, пока говорил, все время теребил лацкан пиджака с комсомольским значком. На красном, необыкновенно серьезном лице его исчезли веснушки. Сашу трудно было узнать.
— Черт меня знает, как это случилось, — сказал он. — Мне это совсем уж непростительно. Все-таки не первый день в МУРе. Я должен был удержать Коршунова, запретить — и точка, а я сам… И если разобраться честно, то моей вины здесь больше. Коршунов хоть взял бандита, а я… эх, да что там говорить, я только намутил — и все.
Саша, вконец расстроенный, с досадой махнул рукой и сел на свое место.
Начались выступления.
Первым слово взял Воронцов.
Выйдя на трибуну, он с усмешкой оглядел собравшихся и сказал:
— Тут вот Коршунов и Лобанов состязались в благородстве. Каждый норовил взять вину на себя. Чудно даже. Оба хороши. И не надо изображать Коршунова младенцем. Он, мол, еще не знал, не привык, не научен. Глупости! Он взрослый человек, фронтовик, разведчик. И в армии он служил хорошо, как надо. А вот у нас сорвался. И я скажу, в чем тут дело. Коршунов с первых дней слишком высоко занесся, возомнил что-то о себе. Хотя первые же его ошибки, грубые ошибки, могли бы его кое-чему научить. Ну, хотя бы скромности. И тут, товарищи, виноваты мы сами и особенно наше руководство. Дали волю Коршунову, слишком много позволяли, даже, я бы сказал, любовались им. Пусть меня простит Георгий Владимирович, — повернулся Воронцов к Сандлеру, — но он бы никому не позволил выскакивать так на совещаниях, оборвал бы, осадил, а вот Коршунову позволял. А тот и рад и думает, что ему все позволено.
— Да брось ты, Воронцов, не язви! — крикнул с места Твердохлебов.
— Бить надо, а не насмешничать, — поддержал его кто-то.