— Посоветоваться, — сказал я смирно.
— Это надо приветствовать, — кивнул генерал. — Как я понимаю, тебе нужна санкция на какой-нибудь недозволенный поступок: в остальных случаях ты по возможности избегаешь со мной советоваться.
— Недозволительность моего поступка является следствием вашего поступка, — дерзко сказал я.
— Это как понимать тебя прикажешь?
— Вы мне вчера документ переслали…
— А! Интересное письмецо подметное. Ты ему веришь?
— Не знаю. Я проверил машину по картотеке ГАИ — она принадлежит Панафидину.
— Это профессор тот самый? Молодой?
Я кивнул.
— Эге. Значит, неведомый доброжелатель информирует нас о том, что Панафидин возит в своей машине этот… метапроптизол? Так это надо понимать?
— Выходит, что так, — сказал я. — Правда, он не выдает себя за нашего доброжелателя.
— Кстати, ты не поинтересовался, Панафидин-то этот — сам не болельщик футбольный? На стадионе бывает?
— Нет, не интересовался. Мне такая мысль в голову не приходила.
— Жаль, что не приходила. Чем больше мыслей придет в твою многомудрую голову, тем лучше. А ко мне ты зачем пришел, не понял я?
— Я и сам не знаю. Разрешение на обыск машины Панафидина вы же мне вряд ли дадите?
— Не дам, — почти весело сказал Шарапов. И в легкости его тона твердость была несокрушимая. — Конечно, не дам. Если на основании таких серьезных документов мы у почтенных людей обыски учинять станем, то знаешь, куда это нас может завести?
— А что же делать? — спросил я в отчаянии. — Вдруг письмо — правда?
— Это было бы изумительно!
— Но что нам толку с этой изумительности? Вот вы что на моем месте сделали бы?
— Я? — Шарапов переспросил меня так, будто я задаю детские вопросы: и слепому видно, что сделал бы он на моем месте. — Я бы пошел к Панафидину и нашел с ним общий язык, поговорил бы с ним душевно.
— С ним, пожалуй, найдешь общий язык! — зло тряхнул я головой.
— Не найдешь — значит, разговаривать не умеешь, — уверенно сказал генерал. — Со всеми можно найти общий язык. Стройматериал только для такого моста потребен разный. В одном месте — внимание, в другом — ласка и участие, в третьем — нахальство, а где надо — там и угроза. Вот так. Ты только, как прораб, заранее должен рассчитать, что для строительства тебе понадобится.
— Прямо как в песне: мы с тобой два берега у одной реки. Боюсь, повиснет мой мост в воздухе, мы с ним берега разных рек, — сказал я, а Шарапов засмеялся, покачал головой, прищурил хитрые монгольские глаза:
— Ты не прав, друг ситный. Все мы берега у одной реки, и сами мы, как все берега, разные, а вот река нас связала всех одна, потому как название ей — жизнь.
Пошучивал со мной Шарапов, делал вид, что пустяковые вопросы мы с ним решаем в воскресное неслужебное время, все это ерунда и праздное шевеление воздуха и не стоит из-за этого волноваться, но мы ведь десять лет сидим с ним на одном берегу, он — чуть выше, я — пониже, и я хорошо знаю, что в час тревоги мы вместе спускаемся с откоса и по грудь, а когда и по горло идем в быстром, холодном и непроницаемом потоке под названием жизнь, и его иронический тон не мог заслонить от меня пронзительно-зеленых огней сердитого любопытства, которые загорелись в его всегда припухше-узких глазах: ему тоже было очень интересно, действительно ли возит профессор Панафидин в машине загадочный транквилизатор, которым «глушанули на стадионе его мента».
— Ты поговори с ним с точки зрения научной любознательности, — говорил он. — Ищет же профессор это лекарство, вот ты ему и предложи вместе поискать в машине. Корректно, вежливо, для удовлетворения научного и спортивного интереса. И ты будешь удовлетворен, и не прозвучат эти грубые слова — «недоверие», «ложь», «обыск»…
— Это если он согласится. А если нет?
— Тогда надо будет проявить находчивость.
Я не сердился на Шарапова: не мог он мне дать указание обыскать машину Панафидина. И я это хорошо понимал.
Жаль только, что на свою находчивость я не сильно полагался. Вернувшись в свой кабинет, я позвонил Панафидину домой.
— Он в городе и дома не скоро будет, — ответил приятный женский голос. — А кто его спрашивает?
— Моя фамилия Тихонов, — сказал я и подумал, что если это жена Панафидина, было бы невредно поговорить и с ней. — А вы Ольга Ильинична?
— Да, — ответила она, и тень удивления проскользнула в ее голосе.
— Добрый день, Ольга Ильинична. Я инспектор уголовного розыска…
— А-а, да-да, Александр говорил мне…
— Если это не очень нарушает ваши планы, я хотел бы и с вами побеседовать, а тем временем Александр Николаевич подъедет, а?..
— Ради бога, — готовно согласилась Панафидина. — Адрес знаете?
— Спасибо большое. Знаю, еду…
Я вышел на улицу и стал дожидаться дежурной машины. День стоял бесцветный, сизый. Было холодно, ветрено, мелкий, секущий дождик порывами ударял в асфальт серыми брызгами. На другой стороне улицы молодой парень в засаленной куртке возился с «Запорожцем». У этой смешной машинки мотор находится не как у всех автомобилей, впереди, а сзади. Парень заводил мотор ручкой, и издали было похоже, будто маленькому нахохленному ослику накручивают хвост. По тротуару летела желтая листва, обрывки бумаги, мусор, и от всего этого сумрачного дня с моросящим дождем и холодным ветром на душе было погано. В этом тоскливом настроении, с неясным ощущением невыполненных каких-то обязательств, неустроенности дел и несовершенства всего мира, я приехал к Панафидиным в Мерзляковский переулок.
Прямо в прихожей Ольга Панафидина спросила:
— Что будете пить — чай, кофе?
Я замахал руками:
— Нет-нет, ни в коем случае, я не хочу вас утруждать.
— О чем вы говорите, какой труд? Проходите в гостиную, я сейчас принесу.
Я сел в кресло перед низким журнальным столиком, и буквально через несколько минут Ольга внесла на подносе чашечки с кофе, сухари и нарезанный сыр.
— Вот теперь можно беседовать, — сказала она, усаживаясь напротив. — Мне муж говорил, что вы были у него и интересовались Лыжиным…
И я сразу насторожился, потому что в разговоре с Панафидиным имя Лыжина не только не упоминалось — я тогда и не знал о существовании Лыжина. Значит, Панафидину в то время, когда я посетил его, было известно, что Лыжин занимается получением метапроптизола или получил его… Но мне он ничего не сказал.
— Да, меня интересует направление работ Лыжина, — сказал я, решив предоставить Ольге Панафидиной инициативу в разговоре. А сам отпил маленький глоток кофе, который хоть и не был сварен со всеми ритуальными священнодействиями ее отца, но все равно был хороший, очень вкусный кофе: чувствовалась семейная школа, доведенная до уровня традиции.
— Видите ли, мы вам мало что можем рассказать о Лыжине, потому что последние годы практически не общались с ним, — сказала Ольга, раскуривая сигарету.
— Что так? — поинтересовался я.
— Володя Лыжин очень сильно изменился, — вздохнула Ольга. — С ним произошла метаморфоза, хоть и прискорбная, но довольно-таки обычная. Он стал профессиональным неудачником.
— Разве есть такая профессия — неудачник? — серьезно спросил я.
— Не могу утверждать, но когда любительство становится основным занятием, то оно превращается в профессию, — в назидательности фразы я уловил знакомые интонации ее мужа. — Володе не везет буквально во всех увлечениях, и это не могло не отразиться на его поведении.
— И давно ему так не везет?
— Ну, точно я не могу сказать, но ведь начинал-то он очень хорошо. Впрочем, в жизни это часто бывает: до какой-то определенной полосы все, за что ни берешься, получается, все удается, со всех сторон говорят: «Ах, какой человек перспективный! Ах, какой одаренный! Какое у него будущее!» И вдруг подступает какой-то рубеж — и все насмарку, все из рук валится, ничего не выходит, не получается…
Я внимательно слушал Ольгу и готов был голову дать на отрез, что у нее-то никогда «не подступал какой-то рубеж», у нее все всегда получалось. И откровения, которые она мне сейчас преподносила, не она придумала и не на себе прочувствовала, а услышала от мужа, или отца, или от кого-то из знакомых, и одна-единственная поперечная морщинка на этом атласном лобике выступила не от горьких раздумий и не от тягостных открытий. Откинувшись в удобном кресле, она вещала банальности и в конце каждой фразы для убедительности, для большей весомости своих сентенций делала дымящейся сигаретой изящный полукруг, оставляя в воздухе синий расслаивающийся крючок — не то вопросительный знак, не то обрывок своей глубокой мысли. Этих крючков-вопросов-мыслей было уже много, они быстро истаивали, и она создавала новые.
«Барынька», — подумал я про нее. Это слово казалось мне особенно унизительным и наиболее точно характеризующим Ольгу. Такие люди, как Панафидин, должны были бы жениться на более серьезных женщинах.