Затем, судя по журнальным записям, вся работа стала циклически повторяться — Лыжин, по-видимому, нарабатывал продукт.
— Сколько всего вы получили метапроптизола? — спросил я Александрову.
Она словно очнулась от сна или от глубокой задумчивости и растерянно сказала:
— Не знаю…
— То есть как не знаете? — удивился я. — Это должно быть записано у вас где-то…
— Я не занималась учетом, — неуверенно сказала Александрова.
— Может быть, вы не занимались, но Лыжин вел аккуратно журнал — здесь у него до сотых долей грамма записан выход после каждой реакции. Так что давайте вместе искать…
— Хорошо. — Александрова открыла лежащую на столе черную лаковую сумочку, достала что-то и подошла к умывальнику, над которым в стенку был вмазан лист потемневшего зеркала. Глядя на свое тусклое отражение, она быстро провела пуховкой по лицу — под глазами, по выпуклым, красиво изогнутым скулам, чуть-чуть острому подбородку, помочила угол полотенца, стерла со лба черный шрамчик и лоб попудрила, повернулась ко мне и сказала: — Давайте вместе искать.
И недавних слез на ее лице следа не было. И мне это было непонятно: ведь только что она плакала скупо и горько — так накипают слезы от какой-то настоящей скорби, или от живой боли, или от острого сожаления…
Нужную нам справку мы нашли в конце журнала — там по дням была вычерчена таблица, в которую заносил Лыжин данные о количестве полученного препарата. Последнюю запись Лыжин сделал три дня назад и подбил итог: 64, 2 гр. Я не сомневался в том, что Лыжин получил больше метапроптизола, чем оказалось в колбочке, оставленной мной для исследования Халецкому. Ведь должно было быть еще какое-то неизвестное количество препарата, которым бандиты отравили Позднякова.
Но ведь не втрое же больше!
— Как расходовался метапроптизол? — спросил я Александрову спокойно, даже равнодушно, как ни в чем не бывало.
— Не знаю, — быстро сказала Александрова. — Я к этому никакого отношения не имела.
Мне ее реакция показалась излишне нервозной — она ведь здесь только лаборант и скорее всего действительно не имеет к этому отношения. Но меня немного удивило ее возбуждение. Я сказал как можно спокойнее:
— Постарайтесь припомнить: может быть, вы случайно слышали, каким образом намеревался Лыжин использовать метапроптизол?
— Я к его разговорам не прислушиваюсь. А весь полученный продукт Владимир Константинович держал в сейфе.
— Сколько есть ключей к этому сейфу? — кивнул я на железный ящик в углу.
— Один. — Она подумала и добавила: — Я видела только один — он был у Лыжина. И вообще, почему вы об этом спрашиваете меня?
— Потому что в пузырьке, который мне отдал Лыжин, втрое меньше препарата, чем он наработал. Меня интересует, куда девалось остальное.
— Ну, во-первых, часть готового продукта он разложил на составляющие — его интересовала обратная динамика. А во-вторых, я припоминаю, что он давал часть продукта главному врачу…
— Главному врачу? Зачем?
— А как же они будут биохимические опыты ставить? Там хоть и мизерные количества, но ведь в эксперименте занято много животных…
Очень мне хотелось спросить ее, как она относится к Лыжину, но в этой ситуации вопрос прозвучал бы совсем неуместно. И я не спросил ее. А может быть, мне мешало то, что теперь, когда она успокоилась немного, лицо ее утратило энергичную, резкую подвижность, и снова возникло острое ощущение, почти уверенность — где-то я видел ее раньше.
…Слава и зависть обогнали меня на пути в Страсбург. Эти дочери-близнецы человеческой суетности, ненавистные друг другу и нерасторжимые в своем единстве, сделали меня своим вечным избранником, и обет их, мне кажется, будет нерушим в течение веков.
Я вспоминаю об этом, когда в муниципальном совете Страсбурга, уплатив налог за право гражданства великого города, обращаюсь с просьбой записать меня в славную медицинскую корпорацию.
Письмоводитель униженно кланяется, улыбка его источает мед и ладан:
— Жители славного Страсбурга много наслышаны об успехах ваших. Но я не могу выполнить вашей просьбы.
— Почему? — удивляюсь я.
— У вас нет решения Коллегии медицинской корпорации.
— Оно незамедлительно поступит, — не сомневаюсь я. — Я доктор медицины, имею диплом Феррарского университета, удостоверяющего мои знания, а о моей репутации среди больных вы изволили заметить сами…
Письмоводитель с сомнением качает головой:
— Ваша репутация высока, но оформить вступление в корпорацию я не могу, ибо коллегия постановила подвергнуть вас экзамену в консилиуме наших лучших и уважаемых врачей.
От такого оскорбления перехватывает горло:
— Экзамен? Вы сказали — экзамен?
Письмоводитель кивает, лицо его равнодушно, и лишь змеящиеся уголки губ отражают злорадное удовольствие, тайную радость карлика — свидетеля драки силачей и буянов.
— Но по какому праву? Их ученое звание не более высоко, чем мое, их знания не глубже моих, они не могут похвалиться большим опытом, и известность моя не меньше их…
Письмоводитель качает головой сочувственно и непреклонно:
— Без разрешения Коллегии медицинской корпорации вы не можете быть зарегистрированы врачом. В случае самоволия ваша практика будет объявлена знахарством, и вы сами выселены из города. Вам надлежит пройти экзамен и получить разрешение.
В гневе швыряю шляпу о пол и кричу:
— Хорошо, пусть эти прохвосты назначают экзамен! Мы с ними разберемся. Когда я могу явиться для сдачи экзамена?
— Этого никто не знает, — вздыхает письмоводитель. — Экзамен состоится тогда, когда высокочтимым членам коллегии будет угодно назначить день вашего испытания. Вас известят письменно.
— Но я не могу ждать их согласия! Я не богач, мне мое искусство не составило капитала, и я не собираюсь дожидаться их волеизъявления, терпеливо умирая с голоду.
— Вам нет никакой нужды умирать с голоду в нашем прекрасном и богатом Страсбурге. Вы ведь можете пока вступить в цех «Фонаря», добывая достаточное пропитание и вполне приличное содержание для себя и вашего ученика…
— А из кого состоит цех «Фонаря»?
— О, это исключительно почтенная корпорация! — закатывает глаза письмоводитель. — В нее входят хлебные торговцы, мельники, крахмальники — люди приличные и состоятельные. К ней же относятся цирюльники, банщики, кочующие грыжесеки и костоправы без дипломов.
От обиды, горечи и злости я прикусил губу: это сознательное поношение, откровенный плевок в меня.
— Вы будете заниматься малой хирургией, — ласково заверяет письмоводитель, — пока коллегия не определит вашей пригодности к врачеванию… Ведь кто-то же должен лечить ушибы, делать кровопускания, ставить пиявки? Хотя оплачивается это ремесло скудно, цирюльником или хирургом может быть каждый…
— А вот это враки! Хорошим хирургом нельзя быть, не будучи хорошим врачом, — хирург из врача рождается. А если врач не сможет быть хирургом, то выставит он себя перед миром болваном. Разнаряженной обезьяной! — я раздражен до крайности.
…Уходим мы из дому затемно — нас приглашают во множество бедняцких домов, потому что по городу широко раскатилась молва о докторе, который не назначает цены за свое искусство, он берет такую плату, которую может дать пациент, а если в доме нет ничего, то лечит бесплатно.
Я вхожу с учеником в нищие жилища, задавленные горем и нуждой, — огромный, веселый, самоуверенный, — и поднимаются выше закопченные своды, расползается по углам убогость, прячется, отступает безнадежность, ибо всем видом своим, словами своими и умелым врачеванием стараюсь я возвратить в эти дома единственное и самое главное достояние бедняка — его здоровье.
Я режу живую плоть, и рука моя гранитно несокрушима:
— Не верь, Азриель, в комплексии людские: этот человек болен нарывами оттого, что организм его ослаблен недоеданием и грязной работой…
Я делаю проколы и выпускаю из живота жидкость:
— Человек этот, Азриель, и семья его разорены жуликами-врачами, уверявшими, что надо вымывать дурные соли водой. У него водянка от опухоли на печени…
Я даю растирания и порошки, предписываю серные купания:
— Суставы этого несчастного скрючены не нарушением соков, а тем, что он полжизни провел по грудь в воде, корчуя лес на болотах…
Я прописываю настои полевых трав и питье из меда и яичного желтка:
— Дружок Азриель, этому страдальцу нам не помочь: его легкие иссушены плавильными печами…
Я отрезаю раздавленные пальцы, сшиваю рваные раны, ставлю лубки, лечу от лихорадки опиумом, от кровавого поноса — цикутой в молоке и белладонной, прописываю корни мандрагоры, липовый цвет, березовые почки, настойку эвкалипта, капли из корней валерианы…