Телефон у Хлебникова в кабинете не отвечал, и в половине двенадцатого я поехал в больницу. Неодолимая потребность увидеть Лыжина, поговорить с ним гнала меня на Преображенку, в тенистый сумрак палаты, где разместился целый мир, удивительный, очень далекий, и мне невыносимо хотелось заглянуть в этот мир хоть одним глазом в нелепой надежде увидеть, понять, оценить свое место там.
Хлебникова я встретил у дверей дирекции — он шел из лечебного корпуса. Рассеянно поздоровался со мной и на вопрос о Лыжине коротко ответил:
— Спит. Он сейчас много спит.
— Он вас по-прежнему не узнает?
— Нет. Хотите пройтись по парку? Мне что-то на месте не сидится сегодня.
Мы шли по худосочной аллейке садика, который Хлебников красиво называл парком, и я рассматривал последние, рвущиеся на колючем ветерке кленовые листья, похожие на растопыренные красно-желтые ладошки.
— Сегодня я начал делать ему курс инъекций, — ответил Хлебников на мой незаданный вопрос. — Пульс — сорок восемь. Как у Наполеона.
— В прошлый раз вы говорили мне об эйдетизме, — сказал я. — Это явление, с точки зрения психиатра, болезненное?
— Ни в коем случае! Я же ведь говорил вам — это дар. Болезнь Лыжина — реактивное состояние… Кстати, основоположник изучения эйдетизма Иенш утверждает, что эта способность в большей или меньшей мере присуща всем детям и пропадает только с возрастом.
— А чем можно объяснить, что у Лыжина она сохранилась?
— На этот вопрос доказательно ответить пока вам не сможет никто в мире. Воображение и память покуда одна из самых непостижимых загадок нашей природы.
— А что вы сами думаете на этот счет?
— Кто его знает, может быть, это какая-то непознанная анатомическая особенность человеческого мозга, а может быть, это исключительная физиологическая способность. Не исключено, что это удивительный душевный строй, который сберег взрослому человеку яркокрасочный мир его детского естественного восприятия. Никто этого пока не знает…
— Ну а раньше вы наблюдали у Лыжина слияние его удивительной памяти и воображения?
— Конечно. Те, кто был близок с ним, знали, что Лыжин — это взрослый, сказочно одаренный, мечтательно-добрый и веселый ребенок…
— Для одного человека не многовато?
— Нет, совсем не многовато. Я знаю Володю с первого курса, я уже тогда интересовался психологией и психиатрией и поэтому часто с любопытством наблюдал за его поведением…
— Разве оно тогда отличалось от нормы? — спросил я с удивлением, припоминая рассказ Ольги Панафидиной.
— А-а! — махнул досадливо рукой Хлебников. — При чем здесь норма? Володя всегда был удивительным человеком. Его воображение — образная эмоциональная фантазия ребенка — с ним самим творило чудеса. Когда он рассказывал моим сынишкам о несчастном Кае, замороженном Снежной королевой, у него самого руки становились ледяными. Когда он видел футболиста Стрельцова, бегущего через все поле, пульс у него бился под сто. Он не мог работать практикующим врачом из-за того, что испытывал физически боль своих пациентов…
— Но ведь он мог, обладая такой способностью, создать для себя прекрасный мир — без забот, волнений и тревог, мир неуходящего иллюзиона?
Хлебников покачал головой:
— Не мог. Понимаете, для него чисто физически не существовало философии «за чужой щекой зуб не болит». У него болел. Он проживал свою жизнь в каждом встреченном им человеке, а любви в его сердце не убывало.
Я спросил Хлебникова.
— А раньше никогда не случалось с ним таких вещей, как сейчас? Раньше он не терял свою личность?
Хлебников сердито насупился:
— Я вам уже говорил, что не считаю Лыжина психически больным человеком. В его сознании происходят временные искривления, как… как… — он задумался на мгновенье и сказал: — Как искривление пространства в кольце Мёбиуса.
Хлебников быстро шел-бежал по асфальтовой дорожке, все время обгоняя меня, неожиданно тормозя передо мной, и сучил короткопалой крепкой кистью перед моим носом.
— Если взять узкую полоску бумаги и склеить ее концы, получится кольцо, обычное кольцо с внешней и внутренней стороной, — торопливо объяснял он, и я чувствовал, догадывался, что не ради меня он так старается, не мне, постороннему и несведущему человеку, стремится обосновать свой диагноз. Это генеральная репетиция, театральный «прогон» без зрителей предстоящего боя, где надо будет постоять за понятия, в обыденности не обсуждаемые, но незримо управляющие нашими поступками и определяющие наши главные решения: чести, дружбы, долга, профессиональной этики. — Но если сначала перегнуть эту полоску по ее длине и потом уже склеить — получишь феномен под названием кольцо Мёбиуса. Штука в том, что на этом кольце исчезает вторая сторона полоски — кольцо имеет только одну плоскость, пространство искривляется… Меняется форма…
Он еще долго объяснял мне про разницу в физическом восприятии, двухмерность психического состояния Лыжина, и я окончательно уяснил, что дела у Лыжина неважные.
— Лев Сергеевич, вы знаете такую женщину — Желонкину?
— Аню?
— Да, Анну Васильевну Желонкину.
— Знаю, конечно. Хороший она человек, Аня, верный человек.
Вот такой оценки от Хлебникова я никак не ожидал. И сразу же поймал себя на мысли, что, ввязавшись в подробности этой истории, постепенно утрачиваю главную добродетель сыщика — беспристрастность. У меня уже четко наметились определенные симпатии, антипатии, возникли стойкие предубеждения и активные сочувствия, и вся эта заинтересованность непосредственного участника событий могла сильно повредить делу. А может быть, и не могла, я и сам точного мнения на этот счет не имел, поскольку не очень был уверен в возможности беспристрастно разбираться в таких палящих человеческих страстях, и, наверное, миф о беспристрастности следователя возник как проекция этой высокой добродетели Закона на одного конкретного человека. А на деле такое скорее всего невозможно: если человек беспристрастен, то лучше ему торговать в розницу галантереей, чем лезть утешать чужие скорби, ибо бесстрастный человек не в силах, при всем желании, удариться сердцем о чужую беду…
— Давно вы знакомы?
— Тысячу лет. Она ведь работала сначала у Благолепова, а теперь в институте у Панафидина. Дался он ей, черт бы его побрал совсем!
— Кто — Панафидин?
— Ну конечно! Не сложилась у нее жизнь…
— В каком смысле?
— Она ведь вышла замуж совсем еще девчонкой. Мужа ее я раза два видел — мрачный такой, молчаливый дядя, лет на пятнадцать старше ее. Он меня очень удивил на Анином банкете по поводу защиты кандидатской: за весь вечер умудрился не сказать ни единого слова.
— Да, я его знаю, — кивнул я и представил муки Позднякова на банкете по поводу того, что жена стала наконец признанным ученым, таким же, как все собравшиеся там ее товарищи — очень грамотные, речистые, веселые, совсем недисциплинированные и весьма подозрительные на разгильдяйство.
— Тогда вам понятно, как трудно было веселой, озорной Анечке ужиться с таким бирюком. — Хлебников говорил о легком, приятном нраве Желонкиной как о вещи самоочевидной, и я подумал, что, наверное, мы все ходим по какому-то кольцу Мёбиуса, где в разных поворотах пространства исчезают для досужего глаза отдельные стороны нашего характера, и выглядим мы со стороны однобокими, плоскими как камбалы, и за этим непреодолимым для равнодушного чужого глаза барьером бьется наша жизнь, вполне объемная и, к счастью, многосторонняя, и всегда находятся люди, которым все эти грани хорошо видны. — Да-а, как я понимаю, там никогда особой любви не было, но жили нормально, девчушка у них есть маленькая…
— Этой девчушке сейчас двадцать лет, — заметил я.
— Не может быть! — удивился Хлебников. — Подумайте, как время быстро промчалось — тогда ей было лет пять-шесть…
— Когда это — «тогда»?
— Когда появился Панафидин. Он был еще холост и хорош собой, как дьявол. — Хлебников говорил о привлекательности Панафидина с безразличным спокойствием человека, никогда не пользовавшегося успехом у женщин. — Ну и, конечно, этот апломб, искренне неколебимое сознание своей исключительности — короче говоря, Аня от него просто рассудок потеряла.
— А что Панафидин?
— Она ему очень нравилась. Чужая душа потемки, но я думаю, что больше он уже и не встретил женщины, которая ему была бы так нужна. Но тогда в нем Янус разбушевался — ему надо диссертацию делать, а он уведет из семьи замужнюю женщину, это ведь чепе, аморалка, персональное дело — в те времена по-другому на такие вещи смотрели…
Я вспомнил, как сверкали глаза Желонкиной, когда она встала на защиту Панафидина, стоило мне о нем сказать неуважительно лишь два слова.
— …И женился он на Олечке Благолеповой. А вскоре защитился и ушел в Исследовательский центр…