— Позвольте, господин Ховский, — прервал я его цинический, возмутивший меня рассказ, — зачем вы не щадите свою бедную мать и относитесь к ней так… неделикатно?
Он посмотрел на меня с некоторым изумлением и продолжал:
— Посещения не особо красивой, малолюбимой и больной женщины, при неблестящей обстановке, не приносили никакого удовольствия Верховскому, который гораздо охотнее отделался бы от всего этого деньгами, но ему не хотелось уронить себя в глазах благодетельницы Лизаветы Дмитриевны, представительницы губернских сливок. Впрочем, против меня он не имел ничего. Чтоб развлечь себя во время этих визитов, делаемых от одного до двух раз в неделю, Верховский обыкновенно привозил с собою шампанское, конфекты для матери и ценные подарки, которые она принимала, продолжая упорно отказываться от принятия денег на мое воспитание. Когда Лизавета Дмитриевна совсем поправилась, она объявила ему, что завтра едет в дом своей благодетельницы, а ребенка оставляет на попечение своей горничной, преданной ей безгранично, с тем, что она будет навещать меня каждое воскресенье и всякий праздник. Верховский при этом вновь сделал было попытку предложить свои денежные услуги, но Лизавета Дмитриевна по-прежнему осталась непреклонна. Я родился мальчиком слабым и болезненным, длинным и сухопарым, как и теперь. Горничная, моя нянька, была девушка добрая, но неопытная в деле ухода за детьми; она пичкала меня конфектами и всякой дрянью, отчего я, вероятно, умер бы, если б меня не спасла случайность. Как-то вскоре после того, как я был оставлен матерью, Верховский поехал с одним из своих товарищей на охоту и, возвращаясь оттуда мимо деревни, где я жил, вздумал показать меня ему. Жалкое и болезненное состояние мое было слишком очевидно, возбудило сострадание ко мне товарища Верховского и укололо самолюбие последнего. Он выбросил несколько двадцатипятирублевых горничной, обещал позаботиться о моей болезни и прислать в тот же день доктора. От меня Верховский вернулся домой в мрачном настроении духа и, не имея под рукою другой личности, на которую мог бы излить свою желчь, начал придираться к жене и, по ассоциации идей, упрекая ее в бездетности, высказал, что у него есть сын, погибающий будто бы по ее милости. Доброе сердце Антонины Васильевны прониклось глубоким участием к судьбе слабого и умирающего создания. Она тотчас же задумала спасти меня и предложила свои услуги — съездить ко мне, взять доктора и нанять кормилицу. Сказано — сделано. Благодаря только ее заботам я не умер. Лизавета Дмитриевна меня почти совсем оставила, и это дало повод Антонине Васильевне хлопотать, чтоб я был отдан на полное ее попечение. Об этом предмете она долго и много говорила со своим мужем и наконец упросила его дозволить ей на некоторое время поехать в деревню и взять с собою ребенка. Отпуск жены в деревню совпадал с собственными расчетами Верховского, денежные дела которого в то время были сильно расстроены: из нескольких имений у него осталось только одно, и то заложенное; прочие были прокучены, проиграны и проданы с аукционного торга. Прежде Верховские жили гораздо открытее теперешнего, задавали блестящие балы, постоянные музыкальные и даже литературные вечера, домашние спектакли и прочее, сам Верховский много играл, кутил и был несчастлив в покупке лошадей для своего полка. Одно время они сильно нуждались, именно когда Антонина Васильевна жила со мною в деревне, и, если б не умер бездетным один дальний родственник, после которого осталось несколько богатых имений, домов в Петербурге и Москве и до трехсот тысяч наличного капитала, они остались бы нищими; но Верховский и это богатое наследство значительно расстроил, по крайней мере уже два имения проданы и наличного капитала у него не было, хотя в публике о нем составилось другое мнение.
Итак, Верховский согласился на отъезд жены в деревню; против взятия меня туда он также ничего не имел; следовательно, все дело останавливалось за согласием Лизаветы Дмитриевны. Чтоб получить его, Антонина Васильевна прибегнула к покровительству той же горничной, уже отставленной от должности моей няньки; я же поручен был надзору хозяйки того дома, где я родился, простой, тупоумной и неграмотной женщины. Лиц, окружавших мое детство, я почти всех разыскал впоследствии, и от них-то я узнал те подробности моего младенчества, которые я теперь передаю вам. Горничная приняла поручение Антонины Васильевны с большою охотою и выполнила его блестящим образом, насказав своей барыне целый роман об одной богатой и бездетной вдове, которая случайно увидела меня в церкви, полюбила, и так далее… Лизавета Дмитриевна сначала закричала: «Я ни за что не согласна расстаться со своим ребенком» — и запретила своей горничной и говорить ей об этом; но на другой день заговорила сама, а на четвертый — согласилась, не захотев и попрощаться со мною, чтоб не раздражить себя. Лизавета Дмитриевна была очень нервна и, по ее словам, «не могла сносить таких сцен». А ларчик просто открывался: во-первых, денежные траты на меня были ей тягостны, а во-вторых, у нее была уже новая интрига… Большая часть девушек, свернувших с дороги, весьма часто быстро впадают в новые искушения. Притом, кажется, не подлежит сомнению, что девушки, после известного происшествия переменившие прежнее место жительства на такое, где их тайна неизвестна, борются против искушений гораздо дольше (а иногда и целую жизнь), чем девушки, оставшиеся там же, где случилось происшествие. Примером сказанного может отчасти служить Лизавета Дмитриевна. До тех пор, пока в N. прошлая жизнь ее была неизвестна и о ее поведении не ходили двусмысленные слухи, она в течение целого года пребывания в N. не слыхала со стороны мужчин никаких грязных предложений; сближение ее с Верховским было вполне добровольное и вызвано ею же. Когда же, благодаря болтливости прислуги и наблюдательности старых сплетниц, недавняя тайна ее стала известна, ей в полтора месяца пришлось выслушать десяток таких предложений. Соперничества Верховского никто не опасался, потому что при рассказе о пассаже с Лизаветой Дмитриевной прибавлялось, что Верховский к ней равнодушен. Последний в самом деле всегда в обществе мало занимался гувернанткой и часто уезжал надолго из N. В числе претендентов на любовь Лизаветы Дмитриевны был и муж благодетельницы ее, у которой она жила гувернанткой, отставной председатель какой-то палаты[28], коллежский советник[29] Меркурий Стратилатович Бубов. Старый ловелас до роковой тайны смотрел на нее, как лисица на виноград в известной басне Крылова, а по разоблачении ее сделался храбр до отваги, и претензия его увенчалась успехом. В связь эту Лизавета Дмитриевна вступила вскоре после своего выздоровления, но Верховский узнал об этом тогда, когда я был уже с его женою в деревне. Антонина Васильевна, принимая меня, не забыла взять и документы о моем рождении. Чтоб навсегда покончить в своем рассказе с Лизаветою Дмитриевною, я думаю сразу рассказать про нее все, что мне известно. Интрига ее с Меркурием Стратилатовичем кончилась очень плачевно: госпожа Бубова, молодая еще женщина, державшая мужа, как говорится, в ежовых руковицах, узнав о его похождениях, подвергла старика строгому домашнему аресту, а новую Клариссу[30] с бесчестием выгнала из дома. Это ввергло Лизавету Дмитриевну в очень бедственное положение; прежние поклонники ее оставили, уроков она не находила, все ценные вещи вскоре были или проданы, или заложены. Тогда она решилась прибегнуть к денежной помощи Верховского. По первым письмам он высылал ей деньги без всяких нотаций, в последний же раз он дал с условием, чтоб она уехала из N., что и было выполнено Лизаветой Дмитриевной. О дальнейшей судьбе ее я ничего не знаю.
В этом месте Ховский приостановился и попросил позволения отдохнуть.
— Переехав в деревню, — продолжал свой рассказ Ховский, — Антонина Васильевна прожила там около восьми лет, окружая меня самою нежною заботливостью и сосредоточивая на мне всю любовь своего нежного женского сердца. Я рос очень туго, позднее других детей стал лепетать, ползать и ходить, но я не могу вспомнить без особого удовольствия, что первый мой лепет был обращен к Антонине Васильевне со словом «мама», произнесенным, как она мне передавала, так серьезно, как будто я понимал весь священный смысл этого слова и отношения свои к той, к кому я обращал их… Слабые дети обыкновенно бывают плаксивы и капризны. Я тоже владел этими наклонностями в высшей степени, но только тогда, если мне не случалось видеть по часу и более Антонину Васильевну. Присутствие же ее делало меня кротким и послушным. У меня в детстве было много игрушек, картинок, но самым любимым моим созерцанием было рассматривание кроткого лица моей названой матери. Антонине Васильевне было тогда всего двадцать четыре года, и она со своим бледным античным лицом, в черном платье, с распущенными русыми волосами, походила на какое-то высшее существо и была в самом деле так хороша собою, что никакая красавица на картинке не могла соперничать с нею. Моя привязанность к ней, при отчуждении от нее мужа, делала из меня для Антонины Васильевны самый дорогой и любимый предмет, которому она посвятила себя всю. Антонина Васильевна не была знакома с современными методами педагогики и вообще была не сильна в ней, но там, где недоставало знания и опыта, она заменяла этот недостаток терпением и любовью к делу. Учить грамоте она начала меня рано, на шестом году, до этого же времени я учил наизусть молитвы, рассказывал со слов ее события из священной истории, содержание каждого воскресного Евангелия, учился счету на яблоках, грушах, вишнях, орехах и проч. Общее настроение моего воспитания было на религиозный лад. Чтоб сделать из меня нравственного человека, Антонина Васильевна по преимуществу развивала у меня элемент совестливости и довела это чувство до высокой степени, что принесло мне вред, сделав чересчур впечатлительным и отчасти сантиментальным. Но Антонина Васильевна заслуживает глубокой признательности за то, что она не подчиняла меня тому настроению мистицизма, в котором находилась сама. Жизнь моя в деревне при Антонине Васильевне была так хороша и светла, что и через много лет я не мог иначе представить в своем воображении рай, как в виде сада Верховских, в деревне, где я гулял с нею…