Нет и нет? Так о чем же рассказывал старик Фидзинский, о чем рассказывал он сыну, к примеру, вечерами дома или когда вместе ходили на прогулку? Не ходили?
Эдвард пытался вспомнить, вспомнить что-нибудь такое, что стоило бы рассказать Наперале, ничего общего не было у офицера из легионов с тем знакомым ему человеком, который ругал весь мир и постоянно приносил домой плохие вести: что одного выгнали, другого посадили, вымарали статью в газете и осталось только белое пятно… Как-то не получался у них разговор, Эдвард не умел слушать, а отец запинался и умолкал, чувствуя сопротивление сына. Тут же в разговор вмешивалась мать, у нее уже был подготовлен монолог об успехах и продвижениях по службе Тадеков, Владеков, Янеков, знакомых, приятелей и родственников, которым повезло, которые этот мир, ими самими построенный, считают своим. А отец, сам из клана Вацеков и Тадеков, служивший вместе с ними в одной легионерской упряжке, отошел, дезертировал, как бильярдный шар, сильным ударом выбитый из игры. Офицер для специальных поручений Верховного Вождя! А потом, когда Верховный Вождь берет на себя ответственность за судьбы государства, офицер подает в отставку. Почему? И прежде чем Наперала задал этот вопрос, прежде чем, взяв двумя пальцами рюмку и уставившись на Эдварда, спросил его: «Как это случилось? Как вы это можете объяснить?» — Эдвард подумал, что отцовская измена была бегством, ничем другим, только бегством… Достаточно было увидеть лицо Коменданта, твердое, как будто высеченное из камня, а потом вспомнить лицо отца, мягкое, круглое, со светлой щетиной на щеках, чтобы понять, что любая мелочь из того, что решал Пилсудский, была невыносима для Фидзинского. Он сбежал, и Эдвард сочувствовал этой отцовской слабости; может быть, поэтому отец и не рассказывал ни о Пилице, ни о мосте, ни об уланах, потому что расстался с прошлым, потому что сила и ловкость остались только как болезненное воспоминание, и кто бы поверил, глядя на него, что когда-то… Он помнил приоткрытые двери в гостиную, себя, десятилетнего сопляка, босого, в длинной ночной рубашке, мать и отца в глубоких креслах, стоявших в то время у окна… Он подумал, что отец плачет, видимо, мама кричала, но мама не должна все время кричать на отца и на него… А отец повторял: «Не могу… Не могу… Ты должна это понять, дорогая, я не гожусь, не верю, здесь нужно повиновение и только повиновение, а я предпочитаю…» Эдвард не помнил, что отец предпочитал…
Через несколько лет, когда ему уже исполнилось четырнадцать и он иногда просматривал газеты, в один из вечеров отец пригласил его к себе в кабинет. Они были одни в доме. «Я видел, что ты читаешь о Бресте[16], — сказал отец. — Ты уже большой мальчик». И начал говорить сам, не дожидаясь ответа сына. Цензура конфисковала у него уже две статьи, и он хочет, чтобы сын об этом знал. Сын утонул в глубоком кресле и пытался хоть что-то понять из трудного набора слов о демократии, о легальном, гарантированном конституцией праве на оппозицию, о побоях в тюрьмах, о Костке-Бернацком и о заслугах арестованных. «Так ведь они, — сказал Эдвард, когда отец кончил, — обманули маршала». Маленькие черные существа, прыгающие под большими усами, неизвестно почему, Эдвард именно так представлял себе брестских узников. «Маршал сильнее их», — сказал Эдвард уверенно.
Отец замолчал, сунул газетные гранки в ящик, долго сидел склонившись над письменным столом, а потом они пошли гулять, дошли до Замковой площади, и Эдек съел два пирожных в маленькой кондитерской на Пивной улице.
— Так почему? — спросил Наперала. — Что вы об этом на самом деле думаете?
— Не знаю, — буркнул Эдвард и тут же более вежливо добавил: — Отец со мной не откровенничал.
Старый Фидзинский неожиданно умер от инфаркта в Кракове. Тело привезли по железной дороге. Восемнадцатилетний Эдек вместе с матерью ехал в поезде, который с трудом продирался через сугробы, зима была морозной и очень снежной. За окном почти неподвижно висел белый туман, поэтому казалось, что снег не идет, а стоит в воздухе. Съежившись на сиденье, мать говорила об отце. Старик Фидзинский сам не знал, чего хотел, и из-за этого испортил себе жизнь. Люди к нему относились хорошо, доброжелательно, а он этого не сумел использовать. Бедный был, наивный и бедный, но прожил жизнь честным человеком с чистыми руками и с нежным сердцем, он так и не смог понять, что мир такой, какой есть, что нужно быть сильным, смелым и жестоким…
— А знаете ли вы, что ваш отец имел контакты с Вихурой? — спросил Наперала.
— Первый раз слышу эту фамилию.
— Этот человек уже тогда сочувствовал коммунистам, — продолжал майор. — Нет, я не говорю, что ваш отец тоже. Так далеко он не заходил. Просто перескакивал из одной газеты в другую, от оппозиции к оппозиции. Честно говоря, командовал ротой он лучше, чем писал статьи. Хотя не так уж зло и писал, понимаете, все-таки что-то связывало его с прошлым. Его не очень-то ценили. Пробовал ему помогать Барозуб, раньше они были хорошо знакомы, но ваш отец его помощью не воспользовался. Зарабатывал немного. Знаете, на что вы жили?
— Дядя помогал, — буркнул Эдвард.
— А, да… Пан Верчиновский ежемесячно выплачивал матери пособие.
— И все-то вам известно.
— Все, все, — усмехнулся Наперала. — Для этого мы и существуем, молодой человек. И если бы не полковник Вацлав Ян, то отменили бы вашему отцу постоянное пособие, или, если так можно сказать, пенсию. Ведь это была пенсия незаконная, но полковник так решил, и никто не осмелился опротестовать его решение. А отец принимал; находился в оппозиции и принимал.
— Я с ним на эту тему не разговаривал.
— Знаю, знаю… Налейте-ка себе еще. Вы ничего не помните и ничего не хотите сказать. — Голос Напералы посуровел, слова стали тяжеловеснее. — Но ведь Вацлав Ян бывал в вашем доме, не станете этого отрицать?
— При жизни отца я его видел один раз.
— Только один раз?
— Только.
— Расскажите подробнее, как это было.
— Обычно. Отец вышел в прихожую, встретил его, пригласил в кабинет. Они сидели час, а может, полтора.
— А о чем говорили?
— Откуда мне, шестнадцатилетнему тогда сопляку, знать, о чем они говорили?
— Ну а потом?
— Мать пригласила их в столовую к ужину.
— А о чем говорили за столом?
— Больше всего говорила мать. Вспоминали о какой-то Зофье.
— Может быть, о жене Щенсного?
— Не знаю. И о Кракове времен войны.
— И полковник больше ни разу не приходил?
— Не помню.
— А может, отец ходил в Вацлаву Яну?
— Возможно. Но об этом он не говорил.
— И все же, — Наперала, словно бульдог, схватил мертвой хваткой и не отпускал, — вы должны были по-семейному, да, по-семейному дружить с Вацлавом Яном, разве иначе пошла бы мать к нему просить работу для сына, когда дядя Верчиновский начал платить меньше и нерегулярно.
— Что вы, собственно говоря, от меня хотите? — Эдвард произнес это с трудом, получилось как-то бледно и робко.
— Для государства важна жизнь каждого гражданина, — заявил Наперала. — А почему важна — это знаем только мы, и еще мы знаем, за какую нитку нужно потянуть. Хороший гражданин отвечает, а не спрашивает. Что мать об этом визите говорила?
— Ничего. Сказала только, что полковник поможет.
Сухой, высокий, со шрамом на лице. Отец рядом с ним казался рыхлым. Он тогда сказал: «Я думал, что у себя дома я тебя больше не увижу». — «Вот и увидел», — буркнул полковник, и они вошли в кабинет. За ужином водку пили из маленьких хрустальных рюмок. Иногда воцарялось молчание, и было слышно прерывистое, раздражающее тиканье больших часов в гостиной. Неправда, что говорила только мать. Полковник вставил несколько фраз, обычных, ничего не значащих. Отец молчал, ел быстро, жадно, как обычно, не глядя в тарелку, и вдруг прервал жену на полуслове. Он спросил: «Ты читал?» — и потом еще что-то, что звучало как оправдание или просьба. Полковник отложил в сторону нож и вилку, Эдвард помнил, как он их откладывал, торжественно и медленно. Вацлав Ян объяснил, что получил рукопись от Барозуба, но не знал, с разрешения ли самого автора, вот и молчал. Потом он посмотрел на мать и Эдварда, отец махнул рукой, что, видимо, означало: при них можно говорить. Старый Фидзинский смотрел на губы Вацлава Яна, на узкие бледные губы и кончики темнеющих зубов… Эдвард запомнил несколько фраз, разумеется, не слова, а смысл, тон, резкость и неумолимость приговора. Речь шла о воспоминаниях или о дневниках Фидзинского. (Позже он так и не смог найти эту рукопись в отцовских бумагах, а когда спросил у матери, она ответила, что не помнит, столько было всякой писанины.) Барозуб, заявил полковник, отнесся к тому, что написал Фидзинский, отрицательно. Он, Вацлав Ян, не разбирается в литературе, Фидзинский, конечно, может их опубликовать, но если опубликует, то поступит вопреки чести и требованиям солдатской солидарности. Он, Вацлав Ян, уверен, что эти воспоминания, навеянные желчью и обидой, Фидзинский писал исключительно для друзей. «О чем идет речь?» — тут же спросила мать. Ответа она не получила, и позже уже никогда этой темы не касались. Отец проиграл очередной раунд, он всегда проигрывал все раунды.